Учебно-методический центр

по аттестации научно-педагогических работников ВУЗов



Главная | Философия | Обществоведение | Книги | Учебники | Методики | История | Религия | Цели и задачи

Ильин И. А. О НАЦИОНАЛЬНОМ ПРИЗВАНИИ РОССИИ — часть 1

(Ответ на книгу Шубарта)

О РУССКОМ ПРИЗВАНИИ 1

Все, кто знают Россию, — жили в ней, наблюдали, читали ее литературу, воспринимали ее искусство, посе­щали ее церковь — знают хорошо, что Россия непохожа на другие страны, что народ ее отличается и от западно- европейских и от восточноазиатских народов. И разногласий в этом нет,

Особливость нашего язы/ta, не похожего на языки германские, романские, тюркские и греческий, сделала то, что своеобразие России признают и те, кто Россию не знает. Именно язык наш провел эту черту между рус­ским народом и западными и привел к тому, что Запад нас не знает, но особенности наши признает; в нем эти особенности — не знает, в нашей истории и в нашей культуре не разбирается; но о насу о России, о ее народе, о его судьбе — судит, рассуждает; и за нас, и без нас решает.

Трудно западным народам не посматривать в нашу сторону и не судить о нас: русская территория нави­сает над остальной Европой огромным массивом су­ши, заселенным полуторастамиллионным народом, го­ворящим на непонятном языке и имеющим ни на что не похожую историю. Подумать только о размерах этого государства: Швейцария составляет одну десятую часть Кавказа с Закавказьем, европейская Франция составляет /44 России; Россия по пространству вдвое больше Китая, втрое больше Соединенных Штатов, вчетверо больше всех нерусских государств Европы, вместе взятых. В России почти столько же людей, сколько во всей Северной Америке, и значительно больше, чем во всей Африке.

Европейцам естественно опасаться этого народа и его страны; и это опасение тем понятнее, что они не знают нашего языка и не понимают нашей души. Мы, русские, конечно, могли бы им сказать, что мы от них не таимся, а живем с ними бок о бок вот уже тысячу лет: сами к ним наезжаем — и как путешественники, и как дипло­маты; и к себе их пускаем — и посольства ихние, и куп­цов, и промьшшенников, и ученых; насильно у себя не держим, но гостям всегда рады — и кратковременному наезду, и навечному поселению; и Кремль Московский они помогали нам строить, и уже в XIV веке у самой Москвы существовала немецкая слобода (тогда все ино­странцы звались немцами — по причине непонятности их языка); и войны мы с ними воевали: и их в плен брали — подержим и отпустим, и сами к ним в плен попадали — посидим у них в плену и домой побредем; и на их территориях воевали — и в Пруссии под Салты­ковым1 Фридриха Великого разбили, и с Суворовым в трудных походах через всю Европу ходили, и при Напо­леоне от Москвы до Парижа шли, а с 1815 до 1818 года наши гарнизоны 3 года по всей Франции размещены были.

Есть, например, на Рейне германский город Кобленц. В нем я видел памятник. На этом памятни­ке две французские надписи. Одна от 1812 года; когда Наполеон с дванадесятью языками шел на Рос­сию, то французский префект немецкого города напи­сал на памятнике: Memorable par la campagne contre la Russie, sous la Prefecture de Jules Doazan2. А через два года появилась вторая надпись, начертанная русским комендантом немецкого города, — надпись сдержан­ная, умная, тактичная и полная затаенной историче­ской иронии: «Vu et approuve par nous, commendant Russe de la Ville de Coblence. 1 Janvier mille huit cents quatorce»3.

Русский комендант не счел даже важным упомянуть свое имя: что же тут имя — Россия видела сей памятник тщеславия, но она знает, что народы в Божией руце, и потому издревле говорила, что не надо хвалиться, идя в поход. И всё.

Итак, европейцы искони были заинтересованы в тому чтобы знать Россию, — и опасной она им кажется, и прожить без ее продуктов трудно, и союз с ней бывает полезен, и воевать с ней трудно, а завоевать ее доселе ни Карлу XII, ни Наполеону I, ни Людендорфу не уда­лось.

И тем не менее европейцы России не знали и не зна­ют. Доказывать это нет надобности. Долгие годы жиз­ни заграницы доказали нам это сполна. Европейцы делятся на таких, которые, не зная Россию, или чест­но говорят: да, мы ее не знаем, или делают вид, что знают ее, и тут же начинают обнаруживать свое пол­ное незнание. Вследствие этого между нами, русски­ми, и ими, незнающими, вдвигается и давно уже вдвинулось особое сословие из их же среды — это так называемые «die Russland Kenner»4. Эти люди, кое-что почитав и кое-что посмотрев, оказываются осведомлен­ными больше других; а так как проверить их сведения некому и не у кого — и они это знают, — то возни­кает особое безответственное осведомительство и из него ложное знание о России.

Это ложное знание обычно делается орудием полити­ки и тогда получает особую авторитетность, ибо идет из официозных и полуофициозных кругов и принимается большинством на веру. Замечательно, что это ложное знание, несомое с великим апломбом, обычно движется чувством антипатии и поселяет в душах осуждающее и пренебрежительное отношение к России и окончательное нежелание знать о России правду.

Вот передо мною образец такой пропаганды: в 1925 году в Мюнхене в издательстве «Alfred Langen» вышед­шая книжка. Сер Гэлэхэд. «Idioten Führer durch russische Literatur (Die Ersten 20. Tausend) 5.

Англичанин, чем-то особенно связанный с Венг­рией, проповедует на немецком языке о ничтожестве русского народа: народ столь же телесно грязный, сколько нравственно и умственно убогий; ничтожный в своей истории, весь сотканный из презренного сми­рения и отвратительной ярости; народ, лишенный чувства природы и дара к искусству; лишенный такта, прирожденного благородства во внешнем и во внут­реннем мире; народ, неспособный даже к смелой, чи­стой, удачной порочности, нигде не показавший чело­века с радостным очертанием, никогда не поднявший­ся от страсти к красоте. Это даже не варвары — ма- зохистические трусы, блудливо ждущие позорного на­казания. Смесь восточного безмыслия и татарской хитрости. Таковы все они, побирающиеся у западной культуры: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Толстой и больше всех Достоевский.

Вот подлинные слова автора о Достоевском; «Alle Nerven überschwemmt vom Gift der Epilepsie, schreibt Dostojewski, hinschlagend, das Evangelium von Allmenschen, mit dem Schaum vor seinem Mund auf das Brett vor sein Him. Ein Leben lang röchelt, knirseht, kreischt, rast, schnaubt, trampelt, kratzt, beisst, belfert er Allmenschentum gegen dieses verhasste Ausland, in dem er verloren umlierrrt, nichts sieht, nichts hört, nicht lernt, als die Roulette»6.

Россия — это славянское ничто, жаждущее немед­ленного всеразрушения и прикрывающееся учением апостола Павла об избрании благодатию; утешающееся вместе с рабами, отверженными и прокаженными ми­ровой истории тем, что все равно де последние будут первыми.

Образы, выдвинутые русской литературой, это сплошь образцовые идиоты (Leitidioten) — от Мышкина и Рас- кольникова до Кутузова и Платона Каратаева.

Россия есть символ духовного бесплодия — изначаль­ного и конечного. Это воплощенная неспособность к творческому сверканию, к героической магии, к целе- полаганию, восходящему до истинного качества. Это народ пассивно валяющихся калек, неудачливого все- кретинства (der russische Allkretin), сводит деяния к благодеяниям, страдание к состраданию и всю жизнь к элементарному кормлению и согреванию (Grobfutterung und Kalteschutz).

Эти вечно бунтующие рабы без внутренних велений получили от евреев христианство для того, чтобы вонзить его, как нож, в спину европейской культуры и чужого ка­чества и потребовать всеобщей любви и всеобщего брат­ства — именно потому, что они сами бесплодны, бездар­ны и образуют подпольное большинство неудачливой капечи.

Высшие миры закрыты русской душе и недоступны ей. Она не имеет доступа ни к музыке, ни к волшебству, ни к постижению психологии: она не знает, что есть звук, свет, пространство η мир, она аффектирована и отвратительна и в Ваньке Ключнике, и в Иване Дураке, и в Иванушке Грозном (Iwanuschka der Schreckliche) с ее буйным сектанством, с ее закопченными иконами, с ее отрицанием Бетховена — она лишена самой эссенции творческой силы; она пуста и обречена на свою рус- скость. Быть русским есть тягостная и постыдная обре­ченность. И большевизм Ленина и Троцкого есть по­следнее, достойное слово этой духовной пустоты и раз­рушительности.

Россия — это вечная ночь, раз навсегда опустившаяся на жалких людей.

Я изложил мысли этой книги ее собственными сло­вами. Я опустил только то, что было в образном отно­шении грубо до неприличия. Я не хотел оскорблять ваш слух. Я изложил эту книгу потому, что опыт и наблюде­ние убедили меня в том, что она не случайна, а типична; что она есть плод сразу и неосведомленности, и желания распространить ложное сведение о ничтожестве России, этой страны рабов.

В этой книге перемешаны невежество, легкомыслие и зложелательное презрение. Например, откуда извест­но, что Достоевский ничего не нашел в Европе и отверг ее? Ведь это Достоевский утверждал, что русский чело­век любит Европу так, как если бы она была продолже­нием его родины.

Откуда известно, что русский народ отверг Бетхове­на? А вот откуда: Лев Толстой во второй период своей жизни позволил себе несколько грубых выходок доктри­нерского характера. А автор делает из этого обобщение и строит на этих обобщениях вывод, что Россия не знает ни музыки, ни искусства вообще.

Замечательно, что он судит о России с крайней ниц­шеанской точки зрения: он отвергает христианство как еврейскую выдумку и Россию как страну рабов, пошед­шую за этой выдумкой. И так написана вся книга.

Я не буду ее опровергать. Мне достаточно сказать, что автор ее, а вместе с ним и все его единомышленни­ки, отвергают Россию за то же самое, за что они отвер­гают христианство: Россия презренна им именно за свой христианский дух, столь прочувствованно выговоренный Тютчевым.

Эти бедные селенья, Эта скудная природа – Край родной долготерпенья, Край ты русского народа!

Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя.

2

А теперь я хотел бы охарактеризовать другую книгу, написанную немцем и вышедшую в Швейцарии 2 года тому назад. Автор ее Walter Schubart. Книга называется «Еигора und Seele des Osten». И посвящение на ней та­кое: «Meiner Frau und Kameradin Vera Markovna Schubart zu eigen»7.

Я никак не могу сказать, чтобы автор ее, до послед­него времени живший в Риге и выпустивший свою кни­гу в католическом издательстве8, — чтобы он знал Рос­сию. Ошибки в русском языке и отсутствие точных ци­тат свидетельствуют о том, что русского языка он не знает, и никаких следов того, что он был в России, найти нельзя. Некоторые детальные сведения он, по-ви­димому, имеет от жены, но русского быта, русской жиз­ни, русской обстановки, ритма, строя он непосредствен­но не знает.

Вся его книга соткана из разрозненных интуиций, догадок, пробелов и отвлеченных построений (бердяевщина).

Он судит о России не по ее истории, не по ее бытию, а по впечатлениям от ее литературы, и притом в перево­дах. Подобно первому автору он склонен принимать мнения, высказанные русскими в русских книгах, за са­мую суть русской души.

Скажет что-нибудь Мережковский, или Бердяев, или Яковенко9 — все мыслители неосновательные, фантазе­ры, импрессионисты, парадоксалисты, — а ему это ка­жется источником знания, истиной о самой России10.

Русскую государственность он не понимает совсем — для него все сводится к вековому деспотизму11. Русского правосознания он не разумеет никак — русский народ тянет будто бы к анархии и терпеть не может законов и норм, и это для него истина, дальше которой он не видит.

Он и не подозревает, какое сокровище правосознания и правотворчества мы имели:

  1. В русском своде законов вообще.
  2. Особенно же в русских гражданских и уголовных законах.
  3. И больше всего в изумительных по глубине и творческой справедливости кассационных решениях рус­ского Сената.

Он не подозревает, какую великую способность к свободной самоорганизации русский народ доказал в своей истории — и в объединении 1/б части земной по­верхности в единое государство; и в церковном строи­тельстве прихода, монастыря и собора; и в земском, го­родском, купеческом, адвокатском и крестьянском само­управлении; и в созидании артелей, коопераций, певче­ских хоров, частных учебных заведений, театров, благо­творительных и ученых обществ и т. д. (желающие най­дут об этом в N° 5 «Русского колокола» специаль­ную сводку)12.

Автор очень мало знает русскую архитектуру, скульп­туру и музыку. Он совсем не обозревает и не осмысли­вает ни ее климат, ни ее историю. Глава, излагающая историю России, есть сплошной вымысел и пробел. Он, по-видимому, читал учебник Платонова13, переведенный на немецкий язык.

Словом, его знание России нисколько не на высоте. Все, что он говорит о ней, порождено интуитивным вос­приятием ее духа вообще. И туг бывают иногда тонкие и верные заключения, хотя почти все стилизовано, по­догнано к нужным ему схемам и содержит почти всегда ошибки, преувеличения и пробелы:

Надо удивляться тому, что автор, зная немного и мно­гое толкуя неверно, все-таки сумел уловить и выговорить кое-что существенное о России. Но еще гораздо больше глубокого, справедливого — а подчас и прямо беспощад­ного — он выговорил о западном европейце и, в част­ности, об одном из европейских народов.

Вот приблизительно ход его мысли.

В человеческой истории есть свой особый ритм, по­ел едовательное развитие. Этот ритм состоит в том, что сменяются четыре человеческих типа и уклада: гар­монический человек, героический человек, аскетический че­ловек и мессианский человек.

a)     гармонический человек14 — воспринимает мир как космос, благоустроенное мироздание, одушевленное внут­ренней гармонией, так что человек призван не вести этот мир и не оформлять его, а созерцать его, любить его и относиться к нему с полным религиозным доверием. Здесь царит религиозный покой. Так переживали мироздание греки Гомера, китайцы Конфуция, средневековые христи­ане15;

b)    героический человек — воспринимает мир как хаос, беспорядок и безобразие — так что он, героический человек, призван овладеть миром, упорядочить его, офор­мить его своею силою. Здесь есть движение, развитие. Че­ловек назначает миру его цель и ведет его к этой цели. И притом не от имени Божия, а от своей собственной власти и претензии. Таковы древние римляне, романские и гер­манские народы16;

c)       аскетический человек — воспринимает мир как заблуждение, как несчастие, соблазн и грех. От него надо спасаться воздержанием, удалением — бегством в мистическую первооснову бытия. Мир нечего совер­шенствовать — у аскетического человека нет ни жела­ния, ни надежды. Таковы индусы и но во платониче­ские греки17;

d)    мессианский человек — принимает мир, но чувству­ет свое призвание осуществить в нем некоторый высший божественный порядок, образ которого он таинственно носит в себе. Он хочет осуществить вокруг себя ту гар­монию, которую он носит в себе, во имя Божие и по повелению Божию. Таковы, по мнению автора, первые христиане и большая часть славян18.

Итак, гармонический и аскетический человек — статич­ны; первый говорит: мир уже совершился и совершился совершенно — мне здесь нечего делать; второй говорит: мир уже не удался и это непоправимо — надо спасаться от него, мне здесь нечего делать. Напротив, героический и мессианский человек — динамичны, они оба хотят из­менить мир; героический человек говорит: без меня мир погиб, спасение в том, чтобы я его покорил, орга­низовал и властвовал — моя власть над миром есть высшее благо; мессианский человек говорит: без Бога мир по­гиб, спасение в том, что Божия идея преобразила и ос­вятила мир и я должен служить этому — Божия власть над миром есть высшее благо.

Вот подлинные слова автора:

«Миросозерцания гармонического и мессианского человека родственны друг другу. Но то, что гармони­ческому человеку представляется уже имеющимся вок­руг него, мессианский человек считает далекою целью. Мир есть как бы возлюбленная; союз с ним подобен браку»19.

«Напротив, героический человек смотрит на мир как на свою рабыню, которую он попирает ногою, а аскети­ческий человек — как на грешную соблазнительницу, которую он избегает.

Героический человек не поднимает свой взгляд к не­бу, но смотрит на землю злыми, враждебными глазами с чувством несытого властолюбия. Ему свойственно все дальше уходить от Бога и все глубже зарываться в мате­риальный мир.

Его судьба — секуляризация, его жизненное ощуще­ние — героизм, его конец — трагедия. Это Прометей, пытающийся обойтись без Бога, самовольно сделать свой мир, чтобы над ним властвовать, — и потому этот тип надо называть прометеевским.

Мессианского же человека одушевляет не воля к власти, но настроение примирительное, любовь. Он не разделяет, чтобы властвовать, но стремится воссоединить распавшееся. Он полон не подозрения и ненависти, но глубокого доверия к первооснове всех вещей. Он видит в человеке не врага, но брата; а в мире не добычу, на которую он бросается, но непокорную материю, которая хочет быть спасена и освящена. Его наполняет чувство космического восхищения. Он исходит из переживания целостности, которую он чует в самом себе и которую он хочет восстановить в окружающем его разъединен­ном, расчлененном мире. Им всегда владеет тоска по ро­дине, которую он видит во всеобъемлющем, и желание проявить эту первооснову во всем.

И вот вся история человеческой культуры есть смена этих типов, их расхождение, соединение и проти­воборство.

И ныне переживаемый нами исторический момент есть именно противоборство двух типов: прометеевского, представленного Западною Европою, и особенно гер­манским народом, и мессианского, представленного Вос­током и особенно Россией и русским народом»20.

«Наша эпоха есть эпоха прометеевская. В ней господ­ствуют разделяющие силы. Началось с Реформации. По­токе революция, капитализм и господство техники от­крывают дорогу бездонным посяганиям прометеевского человека»21.

На смену ему придет иоанновская эпоха, когда чело­вечество будет под водительством мессианского чело­века.

Мессианский человек с его мессианской душой не потерпит водительства северных народов, прилепивших­ся к земному началу. Господство будет принадлежать тем народам, которым тяготение к сверхмирному присуще как национальная черта, а таковы славяне, и в особен­ности русские22.

«Великое событие, которое ныне подготовляется, есть восхождение славянства, которое станет культурооп- ределяющей силой. Пусть это не нравится многим — та­кова историческая судьба, которую никто не сможет удержать: следующие века принадлежат славянам. Север­ная культура потонет. На ее место придет восточная культура. Иоанновская эпоха — эпоха евангельской люб­ви — будет эпохою славянства»23.

Вот основная мысль книги — эту мысль вся книга развивает, уточняет и показывает. Можно представить себе, что мы, русские, читаем эту книгу не без волнения: во-первых, мы узнаем во многих чертах мессианского человека действительно наши русские национальные черты; во-вторых, мы впервые видим, чтобы западный европеец открыл свои глаза и верно увидел нас, не для того, чтобы презрительно или ненавистно отзываться о нашем народе, а для того, чтобы сказать о нас если и без полного понимания, то все же с любовью к нам и с верою в нас; в-третьих, будущее, которое он нам су­лит — и позвольте сказать прямо: в которое мало кто из нас не верит, хотя бы смутно, хотя бы предчувствием или мечтой, — это будущее в высочайшей степени радо­стно, светло и ответственно.

И когда это сказано, когда увидено? Во время треть­его десятилетия нашего национально-государственного крушения. Когда, казалось бы, о национальной Рос­сии перестали и говорить, и думать. Когда мы, верные сыны ее, извергнуты отовсюду и бесправные, голодные, а иногда и поруганные, как в современной Франции, сидим у порога — да, да, у порога, ибо к очагу нас, странников, не пускают, — еле терпимые — у негосте­приимных очагов других европейских народов.

Мы-то по-прежнему верим в Россию и в будущее на­шего народа. Но что увидел его, уверовал в него и про­возгласил его человек иной земли и иной крови — это событие волнующее и требующее от нас прямого отклика.

Но попробуем еще проследить мысль автора. Не при­писывайте мне излагаемые здесь мысли. Мое мнение ос­тается независимым от воззрений Шубарта; я вижу и це­ню Россию иначе уже в силу одного того, что я русский. А о западных народах я совсем не считаю удобным пуб­лично высказываться. Оставим ту характеристику, кото­рую он дает западноевропейским народам. И оставим в стороне всякую политику. В силу такта и деликатности не будем повторять вслух ни верных укоров, ни обличе­ний. Это дело автора и читателей. Ведь книга вышла в Швейцарии и может быть свободно приобретена теми, кто ею заинтересуется.

Сосредоточимся на том, что он говорит о русской ду­ше. А потом уже выскажемся по существу.

Противоположность между прометеевским и месси­анским человеком оказалась исторической противопо­ложностью между духом Рима и духом Греции: Россия восприняла гармоническое дыхание Греции, и русский человек соединил в себе начала гармонические и месси­анские.

Таково и русское христианство, православное христи­анство: славянофил Киреевский прав — здесь царит дух смирения, покоя, достоинства и внутренней гармонии, сосредоточенно и углубленно сияющий миру из право­славного старчества24.

Когда русский человек молится, то он не су­етится и не театральничает, он не выходит из себя, но хранит покой, трезвение и гармоническое состоя­ние духа. Чувство меры, которое было присуще древ­нему греку. Тот же дух истовости и в русской иконе. Та же покойная истовость была присуща и древнему русскому национальному быту. Богочеловечество есть для русской души знак близости человека к Богу, и потому русский человек в состоянии религиоз­ности не разбегается в человеческой суетне, а ухо­дит к Богу.

Этот дух — определивший собой и русское искусство, и Пушкина, который гораздо гармоничнее, чем Гете, — неизвестен и непонятен Западу25.

Византийщина и татарщина только портили (по мне­нию Шубарта) русскую гармонию; но даже и эти влия­ния имели свое положительное значение — они внуши­ли русской душе убеждение, что право и государство не суть высшие ценности жизни: вера и любовь выше го­сударства.

Это убеждение подтвердилось и вторжением Запада в русские пределы, начавшимся при Александре Невском и не законченным и поныне. Русские искали у запад- ных соседей помощи от татар, а Запад ответил им пре­зрением и вторжением. Русская душа пережила это так, что антихрист теснит ее отовсюду 26.

Русская душа с ее вечно живым чувством всеединст­ва, с видом степи, всегда зовущей в бесконечность, ни­когда не найдет сочувствия и единомыслия с насильсг- венностью прометеевского человека27. Она предпочтет из своей гармонии и из своего мессианства уйти в мо­нашеский аскетизм, но за безбожным гнетом Запада не пойдет никогда28.

Русский как славянин не верит ни в богопокинутость мира, ни в спасительную силу принуждения, ни в без­божную верховность человеческого существа.

Он любит мир не ради мира, но ради того, чтобы осуществить в нем божественное. В этом миссия челове­ка, данная ему Христом-Мессией. Гармония заложена и в душе русского человека, и в мироздании; эта гармония должна быть проявлена, осуществлена и развернута. Рус­ский человек не удовлетворяется просто знанием; он стремится его творчески воплотить в жизни. Чтобы по­знать Бога, надо жить по-Божьи. А жить по-Божьи зна­чит осуществлять божественное в мире. Вот как думает и чувствует русский29.

Чему русский учит, то он стремится и осуществлять. Он внемлет голосу совести, идет на жертвы, в темницу и на смерть. Действительность и истина для него одно30. Он выражает это словом «правда», которое выражает по- русски и реальность, и истину, и добро. Он не может иначе: он стремится безоглядно внести в земную жизнь элементы высшего, Божьего царства. Земная жизнь при­носится в жертву идее — как раз обратно Западу. Этот дух наблюдается и в русской политике. История и рели­гия сращены в русской душе. Дух и действие, идея и по­литика стремятся здесь ко взаимному проникновению3).

Вот почему прометеевская культура Запада испытыва- ется русским человеком как нависшая черная туча, как судьбоносная угроза32.

Шубарт даже думает, что русский нигилизм есть не что иное, как самсоновская воля к разрушению, вырос­шая из протеста против западной культуры33: если нель­зя гармонически мессианствовать, то надо погубить и разрушить всю культуру34, как бы от стремления к кон­цу мира, к последним дням, ко Страшному суду35(это, впрочем, его собственный домысел и конструкция).

В этой связи Шубарт противопоставляет Запад с его «культурой середины — России с ее «культурой конца». Там, где Запад предпочитает «золотую середи­ну» среднего сословия и копит золото и богатства, становясь их рабом и утрачивая духовную свободу, — русская душа хранит свою духовную свободу, не поко­ряется вещам и противопоставляет свою независимость Западу36.

Для современного европейца религия есть средст­во, инструмент порядка; для русского религия есть вы­сшая цель, начало преображения мира. Поэтому русские способны жечь землю во имя неба. Этим они победили Наполеона. Победят и Запад.

Граф Сепор рассказывает, в каком ужасе и смяте­нии находился Наполеон, наблюдая со стен Кремля московский пожар. «Что за люди! — восклицал он. — Ведь это они сами сделали! Какое неслыханное реше­ние, ведь это скифы». От этого потрясения Наполеон никогда уже больше не мог освободиться и говорил на Св. Елене: «Россия есть та сила, которая идет бы­стрейшими шагами и с величайшей уверенностью к мировому господству»37.

Россия победила Наполеона именно этой совершен­нейшей внутренней свободой. Радость самосжигания есть национальная черта русского народа. Это можно найти только еще в Индии. Русский человек радуется разрушению, осколкам, обломкам. Нигде люди не отка­зываются так легко от земных благ, нигде люди не про­щают так легко грабеж и конфискацию, нигде не забы­ваются так окончательно потери и убытки, как у рус­ских.

Русский человек отвечает на гибель всего чисто зем­ного величавым жестом свободы.

В этой русской способности прощать обиды и не­правды заложено предназначение к свободе: прощеный освобождается от вины, прощающий от ненависти — прощающая любовь ведет обоих к свободе.

(Если бы Шубарт знал Пушкина, он непременно вспомнил бы чудесное стихотворение «Пир Петра Вели­кого»:

Отчего пальба и клики И эскадра на реке?

Нет! Он с подданным мирится; Виноватому вину Отпуская, веселится; Кружку пенит с ним одну; И в чело его целует, Светел сердцем и лицом; И прощенье торжествует, Как победу над врагом.

Эту свободу русской души от земных благ Шубарт стилизует и наивно преувеличивает. Его пленяет спо­собность русского человека в час Божией грозы и ис­пытания не грошовничать; и он противопоставляет ее имущественной жадности Запада. «Ein Merkmal der adligen Seele ist es nicht, auf den Pfenning versessen zu sein»39.

Напротив, русский знает наслаждение, которое дается нам в момент отвержения земных благ и освобождения от них, наслаждение от пренебрежения к власти и от обессиления денег40.

Среди европейцев бедный смотрит на богатого всегда с завистью, среди русских богатый часто смотрит на бед­ного с чувством настоящего стыда.

Свобода неотрывна от смирения. Русский человек свободен, потому что он смиренен, а смиренен человек тогда, когда он чувствует себя связанным с Богом.

Русская душа видит Бога и предвидит конец мира. Поэтому в ней живет никогда не смолкающее чувство вины. Отсюда у нее радостная готовность пострадать, ибо страдание уменьшает гнет вины. И вот русский человек становится мастером радостного страдания, а идея жертвы и жертвенности оказывается центральной идеей русской этики.

Поэтому русский человек не боится смерти. Он уверен, что без смерти невозможно и воскресение. А во­скресение есть конец земного мира — и это величайший праздник русской церкви и русского народа, помьюл о котором вложен им и в последний праздничный день недели, посвященный не солнцу (Sontag), а Воскресе­нию Христа, преображению человека и мира.

В этом отличие русского от западноевропейца, кото­рый блюдет в себе душевное состояние средины, земно­го благополучия; и потому он холоден, деловит, устой­чив и расчетлив, тогда как русский человек эмоци­онален, он живет чувствами и часто неуравновешен41.

Все это Шубарт пытается свести к противоположно­сти между «Urangst» — первоначальный страх, или s первострах, и «Urvertrauen» — первоначальное дове­рие, или перводоверие.

Прометеевский человек Запада живет в состоянии первичного, вечного страха. Он есть точка в мире, за­стывшая в своем одиночестве. Достоверно для него только его собственное Я; а вокруг себя он слышит только глухой космический шум. Поэтому он метафи­зический пессимист: он не верит первооснове вещей в том, что она от Бога и что сверхземные силы верно правят ею. Для него мир — хаос; его вечно гонит страх, что мир сорвется со всех крюков и петель, как только он, прометеевский человек, перестанет властно приводить его в порядок. Поэтому он — на­пряженный человек, озабоченный, тревожный, несча­стный. Он все время озабоченно планирует, борется с судьбою, видит в ней врага, боится поражения и им­провизации, жаждет власти и безбожно черствеет, предаваясь властолюбию и корыстолюбию, ведя завое­вательные войны и трясясь от страха и жадности — от войны, до войны и во время войны42.

Вот почему у прометеевского северного человека пре­небрежение к чувству и холодное сердце. Его цель везде и во всем — господство, власть рассудка и воли; И все это от безбожия и метафизического страха, т. е. от духовной слабости. Внешняя жестокость от внутреннего бессилия43.

Русский человек имеет противоположный уклад души: он всегда чувствует близость Бога, и это дает его бессоз­нательной глубине чистый покой вечности, которую он, может быть, и сам не замечает. Он доверяет во всем божесгвенной силе, которая владеет временным миром изнутри44. Сцепления мировых обстоятельств внушают ему покой, первичное доверие. Он — метафи- зический оптимист и поэтому он склонен оценивать

человеческую культуру скорее пессимистически. Он счастлив даже и в несчастии. Он принимает свою судь­бу, потому что она от Бога45.

(Курьезно слышать, что Шубарт, по-видимому, счи­тает русских кочевниками.)

Русский человек никуда не ломится, не торопится, не мучает себя затеями и планами мирообладания. Он меч­тателен, задумчив и склонен размышлять о вечном. Он беззаботно предается мгновению и способен к некото- рой божественной беззаботности, веселию, буйной ре­звости. Он внутренно веселый человек. Он любит жить в импровизации. Он любит хаос в природе. Он любит тратить и растрачивать свои силы; он не верит в то, что они иссякнут; он живет из чувства неистощимой полно­ты. Он любит предаваться событиям, лени, анархии. Он не любит глубоко вмешиваться в природу и в события. Его культура любит жизнь и не любит правил46.

Русский человек не любит государства именно от своей религиозности: миром правит Бог, чего еще чело­веку командовать? Чем больше религиозности (вообще говоря), тем меньше у народов государственности, и об­ратно. Где государство — все, там религия должна бьггь изгнана47 (мысль Шубарта).

Поэтому русские (будто бы) и не способны к органи­зации; поэтому они (будто бы) вообще презирают начало власти48, (будто бы) превращают власть в пугало49.

Русский народ имеет миссию в мире: сберечь и воз­родить внутреннюю свободу, христианскую свободу человеческой личности50. Когда же он видит западно­го человека, то он кажется ему бездушным, машинным, не человечным — какой-то часовой механизм вместо живой души51.

Русский человек предается миру, истории и судьбе. Верит, что за ними Бог. Дружит с ними; общается с людьми естественно, свободно, разнообразно, так, как акцент в его языке.

Русский человек — антирационалист. И жизнь его первобытнее, нестесненнее, окрыленнее, вдохновеннее. Опасность его не в переорганизованности, а в бескрай­ности, прожигании, кипении страстей.

Шубарт, не зная русской национальной стратегии, уверяет даже, что русские способны только к хаотиче­ской атаке и к неистощимой обороне; примеры, приво­димые им, скудны и показывают только, что он не изу­чал вопроса.

Европеец мыслит целесознательно, систематически, волею52.

Русский мыслит непроизвольно, символически, худо­жественно53; он мыслит отдающейся душой54; чувство идет впереди мысли; поэтому русский человек — поэт, и философия.его — в его искусстве. А искусство он вос­принимает как Бойкие вдохновение55.

Русский человек добр не из чувства долга, а потому, что это ему присуще, что он иначе не может. Это нрав­ственность не рассудка, а сердца56.

Воображение у русского человека богато, дерзно­венно и глубоко. Европеец — техник. Русский — роман­тик. Отсюда у него два особых дара: способность к чу­жим языкам и дар к сцене и театру. Русские актеры не играют, а живут на сцене. Перед русским театром вся­кий европейский — искусствен, натянут и дилетантичен.

Европейца тянет к специализации. Русского — к це­лостному созерцанию57. Европеец — расчленяющий ана­литик. веский — всепримиряющий синтетик. Он стре­мится не побольше знать, а постигнуть связь вещей, уло­вить сущность. Русский способен, как никто, слить по­эзию, науку и религию; и в этом — будущее за ним, а он сам — человек будущего58.

У европейца главное — его создание, творение; а сам он как человек рядом со своим созданием неин­тересен.

Русский человек всегда больше своего произведе­ния; он не выдумывает систему и считает это притя­зательным; и притом из смирения: истина — великое всебогатство, где там разрывать его на выдуманные системы59.

Изучая что-нибудь, русский любит изучаемое, он смотрит на мир любовным глазом художника60; свое де­лание он не ценит высоко61,— где же ему до Бога; и куда и зачем ему торопиться?

Европеец преувеличивает человека, ибо он потерял Бога.

Русский преуменьшает человека — он ставит его пред Лицо Божие6^.

Надо думать о целом, о мире; а мир сотворен Бо­гом — его надо созерцать и, дивуясь, молиться, врастать в его строй и благодарить, а не мудрить над ним сует­ливым деланием — так думает русский; а европейцу это кажется ленью, пассивностью и слабостью63.

Европеец торопится — он всегда опоздал, и даже на колокольню он поставил часы — его не несет поток веч­ности, он вырабатывает быстрый темп и теряет в нем душу и смысл жизни. Эта спешка есть проклятие безбо­жия64.

А русскому кажется, что он имеет перед собою бес­конечные времена и торопиться решительно некуда, вот и революция — что такое 20 лет в истории великого народа?

Отсюда широкий покой, уют и приветливость рус­ской жизни65.

Русский человек настолько укоренен в вечно­сти, что способен наслаждаться настоящим мгновени­ем. Для европейца характерно страхование жизни в страховых обществах; для русского — пренебрежение к скопидомству. Верным инстинктом русский чует, что капиталист — раб своего капитала и что жадность есть страх и безбожие66. Отсюда же у русского не историче­ское, а религиозно-метафизическое созерцание исто­рии. В истории он стремится не ухватить все и все запомнить, а постигнуть религиозный смысл собы­тий67.

Русский человек творит свою историю религи­озным ожиданием, сверхчеловеческою способностью страдать и терпеть. Поэтому русская культура есть мета­физическая культура, а западная — техническая культура; и будущее принадлежит России.

Запад движим неверием, страхом и себялюбием; русская душа движима верою, покоем и братством. Именно поэтому будущее принадлежит России68.

У европейца — человек человеку волк, всяк за себя, всяк сам себе бог; поэтому все против всех и все против

Бога69 и героичность его есть очень часто эксцесс себя­любия и гордости70 — личной или национальной. Это корыстный и хищный героизм. Европеец доволен, когда ему завидуют, и терпеть не может, чтобы его жалели, — это унижение. Поэтому он скрытен, притворяется, чопо­рен, чванлив и театрально надут — и когда русский это видит, то у него щемит на сердце71.

Русский подходит к своему ближнему непосредствен­но и тепло. Он сорадуется и сострадает. Он всегда скло­нен к расположению и доверию. Быстро сближается. Он естествен, и в этом его шарм. Он прост, интимен, скло­нен к откровенности, стремится быть полезным72.

Он отлично умеет блюсти свое и чужое достоинство и в то же время не ломается, сердечен и быстро приспо­собляется к другим73.

Западный человек предается инстинкту борьбы, хи­щения и конкуренции. Отсюда жестокость, безотрад­ность, черствость Запада. Здесь борются за свои права и за свое имущество; и корректный долг есть последнее слово жизни.

Русский человек движим братством людей и жестоко страдает за границей от грубого эгоизма людей. Досто­евский пишет в одном письме: «Мы за границей вот уже почти два года. По моему мнению, это хуже, чем ссылка в Сибирь»74.

Русский человек может быть и плохой делец, но братский человек. Он мастер давать и помогать — и дает с тактом и нежностью75. Он гостеприимнее всех народов Земли. Он чувствует глубоко, умиляется и плачет. Рус­ские люди и называют друг друга не по титулам и зва­ниям, а просто по имени и отчеству76.

Просты и скромны русские ученые. Сердечны и от­зывчивы русские писатели. .

У русского человека — человек человеку не волк, а Бог (от себя: преувеличение и ошибка — преп. Серафим говорил: «человек человеку радость»).

Русский человек не одержим западным честолю­бием и властолюбием: в глубине души он хочет уго­дить Богу, устоять пред Его лицом, а не пред челове­ками77.

Эта русская братскость есть выражение веры и Цар­ства Божия78. Русский человек уверен, что любя­щий Бога будет любить и людей; и обратно79. А лю­бить — значит уважать. И если бы не было у русских достоинства, свободы и добровольчества, то не пережили бы они победоносно татарского ига80.

Эту братскую любовь русский человек распрост­раняет и на преступников, ибо все люди братья по греху и страданию8.

Поэтому можно сказать, что европеец — человек de- ля, а русский — человек души и сердца. И Европа есть страна деловитости, а Россия есть родина души82.

Душевный человек вчувствуется в ближнего и вос­принимает его интуитивно и чутко; ему не важно про­исхождение, образование, партийность, профессия, ти­тул и орден83.

И замечательно, когда европеец впервые приезжает в Россию, он бывает приятно изумлен и обрадован; а ког­да русский впервые приезжает в Европу, то он чувствует себя отрезвленным и разочарованным.

Кто узнает русского лично — тот полюбит его. Пока европейца знаешь по его заслугам — до тех пор он тебе импонирует84.

Согласно этому.

Основная социальная идея русского народа такова: общество как церковь, как духовная общность, как сво­бодное многообразие в любовном единстве, как мис­тическое  Тело Христа85.

И замечательно, русский знает, что последняя мисте­рия не есть слово, но молчаливый братский поцелуй люб­ви86.

И еще замечательно, что русское безбожие — иное, чем на Западе: оно не холодное сомнение, не безразли­чие, а огненный вызов Богу, трепещущее кощунство, восстание, жалоба на Бога, может быть, тоска по утерянном Боге87. Самое безбожие носит у русских ха­рактер религиозного неистовства88.

И самое понимание Евангелия в России иное, чем на Западе: западное христианство болеет властолюбием — оно насильственно обращает в христианство, это воин­ственное, милитаризованное учение о Боге, дающем победу; это искажение Евангелия Ветхим Заветом и ес- тественный переход от Ветхого Завета к безбожию89.

Новый человек Европы не заметил, как он прошел через иудаизацию христианства и утратил и Бога, и Христа.

В России иное понимание Евангелия.

У русского народа целый ряд христианских добро­детелей является устойчивыми национальными добро­детелями — христианство как бы врождено славянской душе90.

Русские были христианами до своего обращения в христианство91. Поэтому христианство и распространи­лось в России не мечом, как у Карла Великого, а само, легко и быстро — избранием сердца92.

Русское сердце было открыто не Ветхому, а именно Новому Завету. Так оно и осталось; в русской душе есть данные, делающие русского человека самым верным сыном Христа93.

Вот откуда русская национальная идея: спасение чело­вечества придет из России.

Это самая глубокая и самая широкая националь- ная идея из всех, имеющихся у других народов95.

Россия показала своим бьггием, что мировая история движется не интересами, а идеями, и что русская исто­рия есть история религиозных идей96.

Здесь каждое явление культуры и политики получа­ет религиозную окраску. Так же и с национальной идеей.

Россия призвана освободить Европу от ее цивилиза­ции, т. е. спасти Запад; или же освободить мир от Ев­ропы, т. е. заменить Европу97.

Грядущая, не большевистская Россия есть то освежи­тельное вино, которое может обновить исчерпавшуюся жизнь современного человечества98.

Современная Европа есть форма без жизни, пустой дом без души. Россия есть жизнь без формы, ибо жизнь разломала мешавшие ей формы и еще не создала новых.

В основных вопросах бытия европеец должен взять русского за образец. И если он хочет вернуться к веч­ным целям человека, то он должен обратиться к восточ­но-русской мирооценке».

Англичанин хочет превратить мир в фабрику, фран­цуз — в салон, немец — в казарму, русский — в цер­ковь100.

Англичанин хочет добычи, француз — славы, не­мец — власти, русский — жертвы.

Англичанин хочет наживаться от ближнего, фран­цуз — импонировать ближнему, немец — командовать ближним, а русский ничего от него не хочет. Он не же­лает превращать ближнего в свое средство.

Это братство русского сердца и русской идеи. И это есть Евангелие будущего.

Русский всечеловек есть носитель нового солидаризма.

Прометеевский человек уже обречен смерти. Насту­пает эпоха иоанновского человека — человека любви и свободы.

Таково будущее русского народа.

ВТОРОЙ ЧАС

Я попытался изложить вам взгляд Шубарта на Рос­сию, русскую душу и русское призвание. При этом я старался не критиковать его на ходу и не перебивать его мысль возражениями. Теперь отмечу самое существен­ное: он совсем не знает, не понимает и не чует право­славия, его воззрения, его учения, его влияния на рус­скую душу.

Он придерживается официальной западной версии, что православие исказилось и погибло от реформы Пет­ра Великого, утратило свое значение и окончательно рухнуло при большевиках.

Спасения он ждет от соединения православной цер­кви с католической, а именно: католичество должно вер­нуться к заветам Франциска Ассизского и переродиться; а православная церковь должна признать папу и подчи­ниться католицизму.

Из одного этого видно, как неглубоко Шубарт знает русскую историю, как мало вчувствовался он в русский религиозный акт, и как он понимает католицизм.

Он думает, что католицизм легко может перестроить свой религиозный акт, порвать с 2000-летними традици­ями иудаизма и древнеримского уклада и каким-то чу­дом заменить религию воли и страха, религию власти, по­корности и театральности — религией сердца и любви, религией свободы и искренней простоты.

Ибо если католицизм не переродится — то какой же смысл единения? 102.

Ибо, в самом деле, если Шубарт знает что-либо не с чужих слов, а по собственному и полному опыту — то это Запад, западную душу и западную культуру. И нельзя не признать, что главы его книги «Deutsche», «Die Verhasstheit der Deutschen als Kulturfrage des Abendlandes», «Angelsachsen», «Franzosen»103 поистине замечательны.

Я не излагаю их здесь из чувства того лояльного ней­тралитета, которого ждет от нас Швейцария; из дипло­матических соображений. Но книгу эту каждый из нас может купить и самостоятельно прочесть.

Все, что Шубарт говорит о героическом и прометеев­ском человеке — об его страхе, безбожии, властолюбии, черствости, жадности и т. д. — это все относится к за­падной душе, западной церкви и западной религии.

Но мы не маленькие дети и знаем, что западная душа и западная вера — это прежде всего и больше всего рим­ско-католическая душа и римско-католическая вера: это она воспитывала душу и определяла веру западного че­ловека и его культуры 1600 лет и еще 350 лет; протестан­тизму всего 300 лет, католицизму скоро 2000 лет; и са­мый протестантизм при всем своем протесте и пересмот­ре веры остался своеобразным отцеженным и оскудев­шим католицизмом — костью от костей и кровью от крови Рима; и душу западного человека он видоизменил, но не перестроил, ибо она сохранила тот уклад, который Шубарту нравится называть прометеевским.

Замечательный французский ученый Fustel de Coulanges104 в своей бессмертной книге «La cite antique» показал с исчерпывающей убедительностью, что вся культура человека есть порождение его веры, или его ре­лигиозно -верующего душевного уклада.

Потому мы можем сказать, что западная душа и западная культура суть порождение римского католициз­ма: прометеевская религия породила и воспитала π роме- теевскую душу. А потому, согласно самому Шубарту, римский католицизм есть религия страха, власти, по­корности, театральности, безбожия, черствости и жадности.

Повторяю: это утверждение самого Шубарта.

Как же он может думать, что католицизм может ни с того ни с сего перестроить свой 2000-летний акт, по­рвать со своими 2000-летними традициями иудаизма и древнеримского уклада и заменить религию воли, страха, власти, покорности, театральности и прикровеиного без­божия религией сердца и любви, религией свободы и искренней простоты? Но если католицизм не переродит­ся глубоко, радикально, от корня до главы, то какой смысл единения? А если он так переродится, то он прежде всего отречется от властных притязаний римско­го епископа. И если это единение будет состоять в при­ятии русскою душою католического уклада и акта, то что же останется от русской гармоничности и русского мес­сианства, от иоанновского духа России? Западный ради­кализм; западное властолюбие; западное волевое напря­жение и т. д. — ведь католичество не только соучаствует в этом, но оно и породило этот дух. Две тысячи лет этому духу. Какие же века и тысячелетия должны прой­ти, чтобы прошлое стало небывшим и чтобы католиче­ство усвоило дух и акт православия?

Ибо если католичество этого не сделает, то русский народ, принимая католичество, должен будет отречься и от православия, и от себя. Или Шубарт думает, что ка­толическая Россия сможет понести миру свой православ­ный дух? Или что русский дух не есть дух православия?

Много тонкого и верного сказал он о русской душе; но русского духа не постиг. Для этого надо было бы не только почитать русских писателей и кое-что о России, но усвоить русский национальный духовный акт в его ос­новных истоках и свойствах.

Для этого недостаточно одной философической инту­иции, одного писательского таланта и влияния русской публицистики. Всем этим Шубарт несомненно обладает. И мы не можем не приветствовать его книгу.

С тех пор, как стоит Россия, о русском народе ска­заны такие слова впервые. И это очень хорошо. Понятно, почему наконец сказаны эти слова:

1. Русское религиозное и идейное мученичество последних лет вопиет к небу и светит всей христиан­ской истории, ибо такого еще не бывало на земле, что творилось и творится в России с верующими. Камни вопиют — и вот они заговорили голосом живо­го сочувствия.

Уже выяснилось, что религиозная победа в Совет- ской России осталась не за безбожниками, а за верую­щими. Ибо по признанию сов. властей, они зарегистри­ровали в переписи Уз верующих горожан и 2/з верую­щих поселян. Это после 23 лет нищеты, зависимости, пайков, ссылок, расстрелов и пропаганды. Когда при­творство и отречение стали нередко единственным спо­собом спасти себя и семью от преследований и от голод­ной смерти.

Итак. Это официальная перепись, где люди имели все побуждения скрывать свою веру и притворяться не­верующими. И вот 90 миллионов исповедников написа­ли на бумаге свой ответ: веруем. После этого по всей вселенной, где есть верующие люди, леса зашумели о по­ражении безбожия. Вот этот шум и родил книгу.

И наконец, в-третьих. Мы, русские изгнанники, сумели за 20 лет показать другим народам кое-что из нашей веры, нашего искусства, нашей науки и нашего характера. И от этого пошел по народам некий шелест травы о том, что русское сердце есть живое и благород­ное сердце, что русское искусство видит глубже и зрелее западного, что русский народ заслуживает не презрения, а уважения, внимания и сочувствия.

Вот как возникла эта книга: это первый, но знаю, что не последний показатель того, что Запад начал прозре­вать и чего-то ждать от России.

А теперь разрешите мне оставить Запад в покое и обратиться к нашему частному, русскому делу.

2

Что Россия своеобразна и непохожа на другие стра­ны, есть неоспоримый, исторический факт. Пусть одни говорят о плохом своеобразии, а другие о хорошем свое­образии; но самого своеобразия не будет отрицать ни­кто. Откуда оно, это своеобразие? Отвечаю:

Во-первых, свыше, от Провидения, ибо Бог дает Дары своего Святого Духа всем народам, но мерою раз­личною и особливою.

Почему, кому и сколько — не разумеем. Но испове­дуем, что нет народа обделенного и отвергнутого, хотя есть народы, не соблюдшие, растратившие и зарывшие талант свой в землю. Нам же, русским, дано достаточно, чтобы вечно благодарить и бережно приумножать. Чу­жим дарам не завидуем. Своими не гордимся. Но своих и не скрываем. Пусть же цветут русские цветы в Божием саду во славу Его!

Во-вторых, наше своеобразие — от славянской крови и славянской душиу не похожей ни на монгольство, ни на романство, ни на германство. Нет на свете чистых кровей и чистых рас; все давно смешалось и перепле­лось. Смешалась и наша славянская кровь с азиатскими и европейскими народами. Но, смешавшись, не раство­рилась, а дифференцировалась и дала своеобразный ук­лад — темперамента, естественности, сердечности, ши­роты, простоты и приспособимости. И эти черты мы пе­редаем и другим народам и другим исповеданиям, живу­щим с нами.

Наше своеобразие — от нашей природы: от пространства, от климата, от равнины, от отсутствия близкого моря, от рек, от погоды, от почвы и от рас­тительности; и от далекого рассеяния по пространст­вам. Мы сами не знаем, когда и как мы вжились в нашу природу и вжили ее в себя. Но получили мы от нее много: и страстность, и созерцательность, и не­уравновешенность, и свободолюбие, и склонность к ле­ни, и братскую спайку.
В-четвертых, наше своеобразие было довершено нашей историей. И расселенностъю по равнине; и борь­бою с кочевниками; и удельно-вечевым периодом; и торговлей с греками и варягами; и киевским расцветом; и нашествием татар, борьбою с ними насмерть, их 250- летним игом и идеею града Китежа. И далее — и втор­жением западных соседей, и собиранием Руси Москвою;

борьбою с Польшею и Литвою; бесконечными войнами оборонительного характера; Грозным и опричниной; Смутою и замирением юга; присоединением Малорос­сии; творческою бурею Петра Великого; крепостным строением, бунтами простонародья, дворянскими пере­воротами, нашествием Наполеона и культурным расцве­том XIX века. Что нам было дано этим, что отнято, что в нас повреждено — это тема не для лекции, а для боль­шой книги.

V. Но вот, в-пятых, кто перечислит все эти и другие основы нашего своеобразия, но не упомянет о нашей ве­ре,, о православии, тот просмотрит самое существенное. И вот это-то и случилось с Шубартом.

Это значение православия было в свое время с ге­ниальной зоркостью и отчетливостью выговорено Пуш­киным. Пушкин пишет. «Великий, духовный и политичес­кий переворот нашей планеты есть христианство. В этой священной Стихии исчез и обновился мир»105. «Гре­ческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер. В России влияние духовенства столь же благотворно, сколько па­губно в землях римско-католических»106. «Мы обязаны монахам нашей историей, следственно, и просвещени­ем»107. «Россия никогда ничего не имела общего с ос­тальною Европою; история ее требует другой мысли, другой формулы»108. «Но Европа в отношении Рос­сии всегда была столь же невежественна, как и небла­годарна»109.

Прошло сто лет с тех пор, как Пушкин высказал это, и мы до сей поры ждем этой формулы — русской пра­вославной формулы для русской православной идеи. В чем же она?

Да, наше своеобразие — от нашей веры, от приня­того нами и вскормившего нашу культуру греческого православия, по-своему нами воспринятого, по-своему нами переработанного и по-особому нас самих пере­работавшего. Оно дало нам больше всего: живое жела­ние нравственного совершенства, стремление внести во все начало любви, веру во второстепенность земно­го и в бессмертие личной души, открытую живую со­весть, дар покаяния, искусство страдать и терпеть, не­утолимый голод по религиозному осмыслению всей жизни и всего мира сверху донизу; и еще: непоколе­бимую уверенность в возможности и необходимости единения человека с Богом в этой жизни и в буду­щей, искание живых путей к этому единению и пре­одоление страха смерти через созерцание жизни и земной смерти Христа — Сына Божия.

Это и есть именно тот дар, который в истории хри­стианства называется духом an. Иоанна, который утрачен Западом и отречься от которого значило бы отречься от самого русского естества. И что еще достопримечатель­но: что этот иоанновский дух пропитал всю русскую культуру: русское искусство, русскую науку, русский суд — и незаметно был впитан и инокровными и ино- славными русскими народами: и русскими лютеранами, и русскими реформаторами, и русскими магометанами, и русскими иудеями так, что они уже нередко чувствуют себя ближе к нам, чем к своим единокровным и едино­верным братьям.

И русские реформаторы иные, чем на Западе. Они дышат иоанновским духом православия. И русские лю­теране сами знают это о себе; и русские магометане, и иудеи смутно чувствуют это. Дух иной. Дух веры иной. А потому и дух человека, культуры, быта иной. В чем же он?

Существеннейшее и драгоценнейшее отличие право­славия от римского католицизма (а потому и от взбун­товавшихся против него детей его — всех протестантских исповеданий) лежит не в догматической сфере, не в об­рядовой и не в церковно-организационной, а в сфере религиозного акта и его строения. Здесь я вижу главное и решающее. Такое, чего не изменишь и что, пока это в нас живо, не допустит нас до унии с римским католи­цизмом.

И замечательно, что католики за последние годы са­ми, по-видимому, прочувствовали и признали, что дело не в обряде и не в догмате: они, учреждая так называе­мое православие восточного обряда, попытались прими­риться с догматическими различиями и даже перенять наш обряд. Для них все сводится теперь к подчинению и организационному включению православной церк­ви: к власти, которой они хотят добиться любою ценою.

Я знаю догматические отличия:

  1. Православная церковь не признает исхождения Ду­ха от Сына (вставлено католиками в символ веры — filioque).
  2. Православная церковь не признает новейшего дог­мата о непорочном зачатии Девы Марии Иоакимом и Анною.
  3. Православная церковь не признает наместниче­ства папы и его непогрешимости ex cathedra110.

Я знаю и обрядовые отличия:

Я пристально и внимательно изучал нравственную тео­логию католиков, в особенности иезуитов, и историю инквизиции.

И в результате я пришел к выводу, что главное лежит в религиозном акте и его строении. Отсюда все осталь­ное.

Разрешите мне пояснить мою мысль и формулу.

Вера не есть простое, односложное и у всех одно­родное явление во всех религиях, исповеданиях и цер­квах, у отдельных людей и народов. Напротив, это яв­ление сложное и тонкое. Все зависит от того, где она зарождается в человеческой душе и какими душев­ными силами она осуществляется. Какие силы челове­ка и народа — их души и духа — определяют самое ве­рование как силы главные и первичные, и какие душев- но-духовные силы являются вторичными и подчи­ненными.

Православный человек движим другими первичными силами, чем католик. И в этом главное, неизменимое, неизвратимое. Определившее русскую душу, ее религию и культуру.

Вера католика есть акт воли. Личной воли и церков­ной воли. Больше церковной, чем личной. Потом акт мысли — личной мысли и церковной мысли. Больше церковной, чем личной. Все остальное есть в католициз­ме подчиненное, несущественное, нехарактерное или прямо утраченное.

Вера православного есть акт любви. Потом акт созер­цания. Созерцающая же любовь есть совесть. Все осталь­ное в православии — воля, мысль, дисциплина имеет значение вторичное и подчиненное. В этом главное раз­личие. Отличие иоанновского духа не от павловского, а от не-иоанновского и противо-иоанновского.

Позвольте мне еще глубже разъяснить эту мысль.

Католик унаследовал свой религиозный акт от римской, древнеримской культуры, которая была куль­турою воли, юридической воли, властной воли, воли к господству над миром. И в то же время культурою мыс­ли, не философской мысли, не разумной мысли, не созерцающей мысли, а мысли отвлеченной, рассудочной, ясной, трезвой, земной, эмпирической.

Римлянин дохристианской эпохи был человеком волевой власти, вооруженного господства, трезвой ло­гики, прозаического организаторства. В общем — сти­хии земной и трезвой. Не стихии любви. Стихии юридически-государственной, стихии договора, автори­тета, покорения; стихии не совестной; не созерцаю­щей; не любовной. Элемент расчета и пользы, выгоды и кары, сделки и оружия преобладал здесь над всем и делал римлянина наподобие иудея существом жестоко- выйным и к христианству до крайности не предраспо­ложенным.

Этот акт — как национальный акт римского наро­да — влился иррационально в христиан римской нации, проник в католическую церковь, определил ее менталь- ность, и веру, и этику, и организацию. Все, что Шубарт говорит о так называемом героически-прометеев­ском человеке, есть строй души древнего римлянина и римского католика. Католик верует тогда, когда он ре­шит уверовать и начнет заставлять себе верить. Поэтому неверие — как акт злой воли — было для него всегда преступлением; отсюда наказания безбожников, инкви­зиция, костры, крестовые походы против еретиков и знаменитый трактат «Молот ведьм», написанный в 1487 году двумя инквизиторами — Генрихом Инститором и Яковом Шпренгером.

Эта книга, написанная по-латыни, но имеющаяся и на немецком языке, обнаруживает изумительную логику, прекрасное знание Ветхого и Нового Завета, удивитель­ную зоркость в клиническом описании женской истерии и дает систематическое наставление, как надлежит, ка­кими нечеловеческими пытками и муками пытать от имени Христа и во славу Христа истерически больных женщин. Я готов признать, что она одна из самых цель­ных, страшных и безбожных книг, которые мне прихо­дилось читать.

Этим актом воли и рассудка определяется и нрав­ственное учение католицизма. С неподражаемым мас­терством логики и знания оно изложено в моральных трактатах отцов-иезуитов: Санкеца, Васкеца, Сота, То- лета, Лессия, Алагона, Эскобара и Мендозы, Бузенба- ума и других. Все случаи и положения жизненного конфликта предусмотрены: здесь и разрешимы с точки зрения их допустимости, греховности и простительно­сти. Здесь есть и ум, и логика, и опыт, и теологиче­ское  образование. Но здесь нет ни сердца, ни живо­го созерцания, ни совести, а потому нет Христа и христианства. Здесь есть искусное разрешение лжи, коварства, порочности и предательства; здесь есть уче­ние о том, что церковная цель оправдывает все и вся­ческие средства; но здесь нет ни любви, ни доброты, ни Божией благодати.

И когда, например, у иезуита Алагоны я читаю до­словно: «по повелению Божию можно убивать невинно­го, красть, развратничать, ибо Он есть господин жизни и смерти, и всего и потому должно исполнять его пове­ление», то мне остается только сообразить, что такое Бо- жие якобы повеление не находимо в Священном Пи­сании, что оно может исходить только от непогрешимо­го с кафедры римского епископа, — и мне становится ясно, зачем был установлен догмат папской непогреши­мости; и мне становится страшно за судьбу людей, при­емлющих католичество.

Не судить мы хотим католиков. Себя мы должны су­дить. Но вот они сами выпустили книгу, которая при- кровенно и отчетливо их судит.

Кризис современного мира есть кризис прометеев­ского человека, воспитанного католицизмом. А потому это есть кризис католицизма. Что же звать нас, право­славных, к этому кризису, когда у нас свой: у нас кризис воли — так уж оставьте нам вне кризиса хоть наше пра­вославное сердце.

А у Шубарта еще выходит так: из ложных источников почерпая сведения, он рассказывает о том, что больше­вики эволюционируют к русскости, т. е. к иоанновскому духу, так же как и католики, и видит синтез грядущего: русский человек, перевоспитанный большевиками, всту­пит в синтез с ними, обратится к католицизму и, оста­ваясь русским и православным, поведет человечество к новой эре иоанновского человечества и Духа Святого — упаси Боже!

Нет. Иное строение религиозного акта в Православии, иной путь Православной Церкви, иной путь России.

4

Вот как возникло наше национальное своеобразие. Но своеобразие не есть еще самосознание; а наше националь- ное самосознание возникло сравнительно поздно и начало более или менее зрело выговариваться только в XIX веке.

Долгое время русский народ, как и все другие наро­ды, просто жил да был — строя, хозяйствуя, торгуя и воюя. Самочувствие народное просыпается от столкно­вения с другими народами, и притом сначала в форме заимствования: «а, ты другой, и у тебя кое-что лучше, надо перенять», а потом в форме обособления: «да, ты другой, и мне твое не нравится, не подходит, ты чужой, и я останусь сам собой».

Так было и с нами. Наши первые столкновения были с:

I. греками — и это кончилось принятием православия и усвоением в его далеко не византийских формах (Шу­барт как католик зря — по незнанию — говорит о ви- зантийскости русского православия — он не знает Ви­зантию);

И. варягами — и это кончилось призванием Рюрика, отнюдь не норманна, как доселе думают многие, а за­падного прибалтийского славянина;

  1. кочевниками — и это кончилось борьбою с тата­рами, татарским игом и объединением России;
  2. немцами и шведами в Прибалтике;
  3. литовцами и поляками на Западе.

При всех этих столкновениях русские, как и другие народы, если имели успех, то легко заимствовали нужное им, а если терпели поражение, то отвертывались, замы­кались и обособлялись — и лишь потом, впоследствии, начинали учиться.

Все это дало нам ощущение того, что в главном мы иные, а главным мы считали веру и все, что ею вызыва­ется к жизни — обряд, семейный уклад, власть, празд­ники, быт, национальное одеяние, ибо у нас все свя­залось с верою, все стало знаком веры (от длинных оде­яний и истовой внешности до суда и наказания; от бо­роды и шапки до крестного знамения и целования кре­ста государю; от поста до неупотребления табака; от ни- щелюбия до замкнутой жизни женщин).

К XV веку наше самочувствие сложилось оконча­тельно. Я говорю пока только о самочувствии, а не о самосознании, ибо это не одно и то же. Много бы­вает в личном и национальном укладе такого иррацио­нального, что в сознание еще не входит и в словах не выговаривается. Ибо самосознание есть разумение за­кона своей э/сизни, а это дается народам не сразу, поз­дно и нелегко.

Мы — народ, хранящий единственную верную веру, живущий ею и призванный соблюсти ее до Второго Пришествия Спасителя; родина наша, Россия, — страна верного народа; цари наши — правоверные и благовер­ные; Церковь наша — святая, соборная, апостольская; войны наши — за правую веру, не чтобы навязать ее другим, а чтобы у нас ее не отняли. Перенимать у других нам ничего нельзя. Смешиваться с другими — грех. Ме­няться — не в чем.

Мы не презирали и не ненавидели другие народы, а только отделялись, чуждались, любопытствовали и жале­ли. Мы пускали иностранцев к себе. Но поселяли их за чертой города^— в «немецкой», т. е. попросту «иностран­ной слободе». Они бывали и в Москве, но только до темноты. Ночевать и ходить по Москве им запрещалось. Как только темнело, стража окликала их: «Иностранец, пошел в свою слободу» или по-тогдашнему: «Эй, фря- зин, шиш на Кокуй».

Уже Иоанн Грозный понимал, что надо кое-чему учиться у других. Борис Годунов мечтал основать в Мо­скве не то академию, не то университет. Лжедмитрий хотел, конечно, чтобы это была иезуитская высшая шко­ла. Учение началось при Алексее Михайловиче, но ис­подволь, в мягких формах, чтобы не шокировать народ­ного самочувствия, ибо народное самочувствие считало, что правоверному нечего учиться (чему бы то ни было у еретиков и басурман).

5

Петру Великому пришлось вломиться в это неверное и вредное самочувствие и заставить учиться необходимо­му. Есть люди, доселе осуждающие за это Петра. Но Петр своим орлиным взором понял, что народ, отстав­ший в цивилизации, технике и в культуре знания и созна­ния, будет завоеван и порабощен и не отстоит свою пра­вую веру. Поэтому он увидел необходимость отличить су­щественное и священное от несущественного, несвященного, земного — техники, хозяйства и внешнего быта.

Он понял, что надо вернуть земное земле, ибо вера Христова не узаконивает отсталых форм хозяйства, быта и государственности. Он понял, что русский народ пре­увеличил компетенцию своей веры и недооценивает творческой силы христианства: православие не может санкционировать такой строй и такой быт, которые по­губят и строй, и быт, и веру.

Петр Великий извлек уроки из татарского ига и из войн с поляками, немцами и шведами: Запад бил нас нашею отсталостью, а мы считали, что наша отста­лость есть нечто правоверное, православное и священ­но-обязательное. Поэтому Петр, который сам был глу­боко верующим человеком и знатоком православного богослужения, секуляризовал нас, т. е. внес светский дух в те стороны жизни, которые в своих формах и задачах не предусматриваются верою, — но старался сохранить веру и ее требования во всем, что касалось дела души и духа.

Он был уверен, что христианство должно быть сво­бодным от внешних сторон жизни и не делать себе дог­мата из них; и еще, что сильная и живая вера прорабо­тает, и осмыслит, и облагородит новые формы жизни, быта и хозяйства.

Небесное и земное разделились в русском самочувствии: русское самочувствие проснулось, и началась эпоха русского самосознания. Старообрядцы не приняли этого раздела и стали верными хранителями русского самочувствия во всей его наивности, целостности и беспомощной притя­зательности; это было трогательно и даже полезно не по­тому, что старообрядчество церковно право, а потому, что оно душевно-целостно, духовно-консервативно и нрав­ственно блюдет верность наивно утверждаемой святыне. России и русскому духу предстоял новый путь: разли­чить в культурном творчестве церковное и религиозное, от­крыть себе доступ к светской цивилизации и светской куль­туре и внести дух религиозный, христианский, иоаннов- ский в создание своей светской цивилизации и светской культуры.

Ибо церковь и религиозность не одно и то же: цер­ковь есть зиждительница, хранительница, концентрат ре­лигии и веры, но церковь не есть все во всем: она не поглощает государства, науки, искусства, хозяйства, семьи и быта, не поглощает, не может поглощать и не должна пытаться сделать это. Церковь не есть начало то­талитарное и всевластное.

Православие чуждо теократическим, т. е. экклезиок- ратическим идеалам (оно не признает церковновластия и право в этом). Православная церковь учит, святит, бла- годатствует и, если нужно, обличает, но не властвует, не цензурирует, не карает светскими наказаниями. Она мо­жет отлучить, но она не давит и не казнит. Ее авторитет свободен и основан на качестве ее учения, ее веры, ее дел, но он не ведает ссылки и костра. Ее авторитет есть авторитет откровения и любви. Она может и хочет вести только качеством у а не регламентацией жизни.

6

И вот два века после Петра означены в истории Рос­сии этим приступом к созданию новой христиански-иоан- новскоиί, но не церковно-водимой культуры; Россия долж­на была утвердить свой новый, христиански-иоанновский творческий акт во всех областях светской культуры — в имевшей зародиться русской светской науке, в имевшем возникнуть русском светском искусстве, в имевшем сло­житься новом укладе русской светской (личной и обще­ственной) жизни и нравственности, в новом светском укладе права, правосознания, правопорядка и государст­венности, в новом укладе русского частного и обще­ственного хозяйства.

Церковь оставалась матерью выросших детей — де­тей, ушедших на свободу дела и труда, но не ушедших духом и волею из ее сияния и обаяния, — матерью-хра- нительницей Евангельского духа и любви; матерью – советницею и обличительницею; матерью-воепитателв- ницею, лоном очищения, покаяния и умудрения; вечною матерью — приемлющею новорожденногои молящеюся за почившего.

И вот судьба России, ее призвание, ее национальная идея, ее культура и определились этим заданием: создать новую восточнохристианскую культуру, новую русско-на­циональную творческую идею и новое русско-национальное самосознание.

Русская светская наука началась в XVIII веке с гени­ального русского ученого Михаила Васильевича Ломоносова, сразу опередившего своими естественно- историческими  открыгиями западных ученых (с ним связано основание первого и старейшего Московско- го университета). Русское светское искусство начал в XVIII веке гениальный русский скульптор Федот Шу­бин, сразу показавший духовную и техническую зрелость русского мастерства. Александр Васильевич Суво­ров в своей «Науке побеждать», в своем командовании и походах развернул впервые идею русского националь­ного  православного воинского воспитания, где каждый солдат признавался живою творческою личностью с бес­смертною душою и нравственным характером, воином Христовым. Русскую светскую поэзию вознесли на вы­соту Державин, Пушкин и его современники. Русскую светскую живопись — Боровиковский, Венецианов и Тро­пи нин. Сперанский означил новую эпоху русского право­сознания. И начался культурный расцвет России в XIX веке.

Этот культурный расцвет вступал в новую, особо плодотворную фазу в начале XX века, когда он был прерван войною и революцией. Русская интеллиген­ция, воспитанная в первой половине XIX века Жуков­ским, Пушкиным и Гоголем, переданная с рук на ру­ки Тургеневу, Гончарову и Достоевскому, научившаяся лояльности и свободолюбию, совершила вместе с им­ператором Александром II великие освободительные реформы — и поколебалась. Она вступила на путь политического радикализма и нигилизма в 70-х и 80-х годах, допустила убить царя Освободителя, выработала традицию конспиративного подполья и подготовила революцию 1903 — 1905 годов. Но увидев перед со­бою укореняющееся народное представительство, вели­кую реформу Столыпина и небывалый в России рас­цвет народного образования, науки и искусства, она как бы опомнилась, стала отходить от политического радикализма и обратилась в глубину.

Она открыла для себя православную икону, русский храм, русскую архитектуру, русский фольклор, она нача­ла верно подходить к русскому национальному при­званию и захотела освободить православную церковь от подчинения светской власти и возродить ее древнюю со- борно-патриаршую форму на место бюрократически-си­нодальной.

Следующие четверть века должны были прояснить ее горизонт окончательно и поставить перед нею две ос­новные идеи, две национальные задачи великого раз­мера, а именно:

a) Воспитание нового русского, творчески христиан­ского характера и правосознания.

b) Создание новой светской русской культуры в духе иоанновского христианства.

Обе эти задачи были уже начаты разрешением, но еще не осознаны до конца. Оставалось осознать их, вы­говорить и начать планомерное осуществление. Война и революция сорвали это дело и отложили его, отсрочили его осуществление. Да, именно отсрочили. Ибо России нет другого пути. И она возьмется за это дело. Вечных революций не бывает. И строй, подрывающий в своих гражданах (сознательно и планомерно) веру и совесть, честь и правосознание, творческую инициативу и сво­бодную лояльность, сам себе готовит провал.

7

Таков современный нам исторический момент. И как раз в этот миг выходит книга иностранца, открывшего мессианскую национальную мечту наших славянофи­лов, уверовавшего в нее и предлагающего нам осущест­вить ее под водительством католической церкви. Я ос­тавлю в стороне это внутреннее противоречие — осуще­ствить русскую миссию под водительством нерусской по духу иерархии, осуществить православную идею под ру­ководством неправославной церкви, строить культуру сердца по указаниям организации, осуществившей за 2000 лет культуру не сердца.

Я хотел бы сейчас высказать несколько основных мыслей по существу этой реставрации русского мессиан­ства, звучащей на немецком языке из нерусской души и от нерусского человека.

Я русский. Рожден в православии. Всю жизнь изучал историю, дух и создания моего народа. Люблю его. Гор­жусь тем, что я русский. И верю в светлое будущее Рос­сии и ее народов. Но я не поддерживаю русской месси­анской идеи и считаю пропаганду ее неверной и нежела­тельной. Под русской мессианской идеей я разумею идею о том, что русский дух выше всех остальных нацио­нальных духов и что Россия призвана духовно и религиозно спасти другие народы.

И вот что я имею сказать против этой идеи.

а) Пути и судьбы Провидения в истории человечества нам не открыты. Мы их не видим. Как будут ведомы западные и восточные народы в их грядущей истории — мы не знаем. Какие из них обречены к крушению и ни­чтожеству, а какие — к величию и спасению — неизве­стно. И откуда придет к кому из них спасение — от нас скрыто. Что же это за наивное притязание — пророче­ствовать им и о них, о их путях и спасении? Откуда это дерзновение судьи? Откуда это уверенное подсказывание Богу? Откуда это ясновидение?

Один за другим выступают на Западе пророчествую­щие публицисты: Чемберлен, граф Кайзерлинг, Шпенг­лер111, Шубарт. И все пророчествуют несогласно, и все прозревают неубедительно. Все говорят о Востоке и За­паде — и ни один из них не знает Востока. Я же держусь того скромного мнения, что Господь знает и Восток, и Запад — и Ему ведомы наши испытания, наши муки, унижения, дары и недостоинства.

Мы, русские, не можем и не должны принимать от Запада настроения национальной гордыни, духовно­го империализма и религиозного шовинизма. Мы дол­жны понимать и видеть, что самая идея русского наци­онального мессианства содержит в себе превеликое са­момнение и гордыню. Здесь есть нечто от национальной mania grandiosa112. Кто мы, чтобы спасать другие на­роды? Что мы — настолько уже совершенны и силь­ны, чтобы хватило и на себя, и на других? Подняли ли мы свое-то бремя? Справились ли с ним? Стоим ли сами на ногах? Не лежим ли мы, как сказочный герой, разрубленный на куски, — и еще не прибежал наш серый волк, чтобы оживить нас мертвой и живой водой.

И если мы не готовы, и если мы только что пере­жили величайшее в истории национальное круше­ние — то что же мы за спасители? Или, не приложив ума к своей беде, будем, по пословице, разводить ру­ками чужую беду? И что за забота о других — откуда это самомнительное посятание и горделивое учительст­во? Простительно было мечтать об этом сто лет тому назад прекраснодушным и наивным славянофилам: обороненные русскою государственностью, они не ви­дели бездн истории. А мы их ныне знаем, ибо про­шли через них и еще не вышли из них.

История учит нас, что народ выдумывает свои месси­анские сны именно в период унижения. Но именно по­тому мы, русские, призваны сейчас к смирению и трез- вению; к покаянному самоочищению — и опьяняющее ви­но шубартовских фез не должно бросаться нам в голову. И сладкий аромат его лести подобен первым газам вой­ны: он дурманит, лишает нас скромности и трезвения и несет с собою яд слепого подчинения не-иоаннонекому духу Запада.

Тот, кто воистину достоин, — тот не кричит о своем достоинстве; тот чувствует себя недостойным и не по заслугам удостоенным. Не притязай, смирись — и ты будешь от этого выше. Раскрой свои притязания и посягательства, провозгласи их — и ты пал ниже того, что мог себе представить. Вот православное мерило. По­этому та гордыня, которую столь сладостно внушает нам католическая книга Шубарта, была бы утратой того самого иоанновского духа, который мы должны пред­ставлять.

Поскольку книга Шубарта обращена к Европе, она полезна и значительна. Поскольку она обращена к Рос­сии, она содержит соблазн и совращение.

с) Далее. Легко сказать: один народ спасет другие на­роды. Это идея воинственная, идея меча и власти. Так оружие Александра I спасло Пруссию и Европу от На­полеона. Так оружие Николая I спасло Венгрию от рево­люции. Так оружие Александра II спасло балканских славян от турецкого ига. Россия на протяжении своей истории много спасала другие народы — оружием и си­лою.

Но ведь тут идет речь о спасении души и духа — о новой вере, новой нравственности, новой культуре, т. е. прежде всего об обновлении души в других народах. Как же это возможно? Пересадкой, прививкой, переделкой? Ведь за каждым народом от тысячи до двух тысяч лет истории, географического быта, расового характера. Раз­ве один народ может все это изменить у других? Самая идея спасения души и духа есть идея, подобающая Богу, откровению, благодати, а не людям. Земное же спасение есть дело меча и власти.

Правда, Россия показала, что она способна помочь другому народу бескорыстно. Русские войска оккупиро­вали Францию 3 года (с 1815 по 1818 год) и ушли без всяких завоеваний. Но ныне нам будет решительно не до других народов, и навязывать им свою (еще не со­зданную) духовную культуру завоеванием мы не будем. Народы обновляются веками, когда получают Открове­ние свыше. Это дело Бога и веры. Идея же духовного спасения прометеевских народов мессианским народом есть идея иудаизма и римского католицизма, а не идея иоанноеского православия.

d) Мы, русские, должны сказать себе, что мы призва­ны быть о Боге в возможном совершенстве, петь Ему, служить Ему у цвести в Его восточных садах, а не гордиться и не водительствовать. Мы призваны быть, а не слыть; быть, а не учительствовать. Нам надо идти вглубь, в себя и вверх, к Богу, а не во все стороны, к другим народам, чтобы спасать их.

Крушение наше за последние четверть века — бес­примерно.

Знаем и верим, что происходит закаление; что го­товится в лучших сердцах очищение духа, расцвет ве­ры, возрождение культуры. Но знаем также, что за эти 25 лет слишком много упущено, раздавлено и де­морализовано.

Нам предстоит долгий путь очищения и покаяния, обновления и нового строительства; всенародного воспи­тания и культурного обновления. К этому делу мы долж­ны приступить со скромностью и смирением, а не с на­строением мессианской гордыни.

Я знаю, что духу иоанновского христианства принад­лежит будущее. И знаю, что нам дано было влить этот дух в национальную душу нашего народа. Но именно поэтому мы должны быть свободны от не-иоанновских соблазнов Запада.

И должны начать со смирения и покаяния. Ибо со­блазнились и пали. И в этом падении понесли как бы некую мзду за грехи и соблазны нашей собственной ис­тории. Революция как бы разбередила все исторические раны наши и влила в них настоявшиеся яды Запада.

(Мы должны начать возрождение России не с отрече­ния от своей веры и не от мании величия, а от покаян­ного очищения.

Так, как еще в 1846 году звал к этому Алексей Сте­панович Хомяков: «Не говорите — то былое»13.

ХУДОЖЕСТВЕННОЕ ПРИЗВАНИЕ ШАЛЯПИНА

ШАЛЯПИН КАК ХУДОЖНИК 1

Славный германский философ Гегель сказал однаж­ды, что всякий великий человек обрекает свое потомст­во на то, чтобы оно истолковывало его и его жизненное дело. Такая обязанность лежит в особенности на нас, русских, по отношению к нашим великим мыслителям, подвижникам и артистам. Ибо за нас и вместо нас этого не сделает никто. Другие народы не знают нашего язы­ка, не чуют нашего духа, не видят наших культурных путей и заданий. О Шекспире, Леонардо, о Гете, о Ду- зе2 может сказать и написать исследователь любой на­ции. О Суворове, Боровиковском, о Ломоносове, об Ольге Осиповне Садовской может сказать только рус­ский.

Большой человек вырастает в быте и в духе своего народа; он кость от кости его, он сразу его ученик и его учитель, он носитель его бремени, он разрешитель его национальных заданий. Он понятен только своему и только своим может быть истолкован. И если так обстоит всегда и во всем, то особенно в наше время, когда ду­ховная жизнь в России подавлена, а наши замечатель­ные люди — ученые, писатели, художники и артисты — живут и умирают на чужбине; и когда в подъяремной России можно говорить о них только с точки зрения «классового интереса» и «заслуг перед революцией». А больше всего это относится к нашим артистам, творче­ство коих длится один миг эстрады и сцены и уходит вместе с ними в невозвратимое прошлое. О них нужно и важно говорить, когда еще жив воздух, согретый их дыханием; когда еще слышится их голос и видятся со­зданные ими образы; пока живы воспринимавшие их со­временники, вместе с ними трепетавшие от их художе­ственных созданий.

Вот так и с Шаляпиным. К. нему это применимо осо­бенно; ибо сценические воплощения его были так ярки и сильны, и производили непосредственно такое впечат­ление, что при жизни он не имел серьезной художест­венной критики.

То, что о нем писалось при жизни, было всегда:

1)   или безмерная хвала его как артиста,

2)    или безмерная хула его как человека.

Про Шаляпина при жизни писались или восторжен­ные излияния, или описания его выходок и скандалов. Это объясняется и тем, что у нас вообще за последние 50 лет художественная критика, а особенно газетная критика, была не на высоте; и тем, что Шаляпин стоял слишком близко к нам — и давил своим талантом. А чтобы написать о таком явлении, надо было отойти от него немного и, главное, надо было зорко видеть пути и распутия русского художества. Вот почему Шаляпин и сам был недоволен своими критиками.

Его долголетний друг славный художник Константин Алексеевич Коровин в своих замечательных и очень зор­ких воспоминаниях о нем записал жалобу Шаляпина: «когда ругают, то неверно, а когда хвалят, то тоже не­верно, потому что ничего не понимают»3. Суждение вер­ное: у критиков и у хвалителей одинаково отсутствовало понимание искусства и его задач. А Шаляпин замечате­лен именно как вдохновенный творец искусства, а не как человек; критика и публика, плененная его пением и игрой, лезла к нему в артистическую уборную, вслед за ним в ресторан — и находила раздражительного, не­воспитанного человека, который от застенчивости делал­ся развязным, а от развязности грубым; и который, бу­дучи от природы очень сильным и чрезвычайно вспыль­чивым, — не одного поклонника своего избил, даже до членовредительства (одного поклонника, желавшего его качать, поднял и бросил в толпу, так что тот «крякнул, ударившись о мостовую»; а в Петербурге одному ювели­ру в ресторане вывихнул руку).

Написано: admin

Январь 29th, 2016 | 2:35 пп