Учебно-методический центр

по аттестации научно-педагогических работников ВУЗов

Главная | Философия | Обществоведение | Книги | Учебники | Методики | История | Религия | Цели и задачи

С. Л. СОБОЛЬ — Проблемы общей биологии в поэме Лукреция — часть 3

Сходный с этим характер имеет и большая часть даль­нейших доказательств. Душа, подобно телу, подвержена болезням (III, 459 сл.); мало того, болезнь тела влечет за собой и болезнь души, проявляющуюся в потере сознания и в бреде (463 сл.); на душу, так же как и на тело, воздействует сила вина (476 сл.); ее заболевание так же может быть устранено при помощи лекарств (510 сл.); душа делима, как это доказы­вают, с одной стороны, наблюдающиеся случаи постепенного отмирания частей человеческого тела (526 сл.), с другой — наличие явных признаков одушевленности во внезапно отсечен­ных членах (634 сл.); она сама является такой же определенно локализованной частью человека, как и отдельные члены его тела (615 сл.): все это лишь различные формы, отражающие одно господствующее в сознании поэта представление о мате­риальной, состоящей из находящихся в непрерывном движении атомов и тем самым обреченной на неминуемое разрушение, смертной душе.

Другие доказательства построены по типу reductio ad absur­dum, будучи основаны на рассмотрении тех неприемлемых выводов, к которым вынуждает допущение бессмертия души. Таково доказательство, следующее за последним из упомянутых:

Кроме того, коль душа, обладая бессмертной природой, Чувства способна иметь [т. е. сохранять сознание], отделившись от

нашего тела,

Всеми пятью наделить ее чувствами надо, пожалуй, Ибо никоим путем мы иначе себе и представить Не в состоянии душ, что блуждают в глуби Ахеронта. Именно так в старину и писатели и живописцы Изображали их нам наделенными чувствами всеми. Но ведь ни глаз, ни ноздрей, ни руки у души не бывает, Ни языка, ни ушей, раз она отделилась от тела; Значит, ни чувства ни жизнь без тела для душ невозможны.

(III, 624-633)

Легко видеть, что этот довод опровергает не бессмертие души, а лишь закономерность определенного представления о бессмертной душе, в котором Лукреций вскрывает черты внутреннего противоречия. Между тем единственно возможным приходится признать это представление, только приняв теорию чувств, если не обязательно атомистической, то во всяком случае материалистической философии. Таким образом, доказа­тельная сила и этого довода для самого Лукреция в конечном итоге покоится на той же непоколебимой уверенности в истин­ности исходных положений проповедуемой им системы. То же самое относится и к другим доказательствам, направленным против учения о предсуществовании души, внедряющейся в тело при рождении:

Кроме того, коль уже в совершенно готовое тело К нам бы вселялись всегда способности духа живые, С нашим рэжденъем на свет и вступлением на берег жизни, То не могла бы душа в совокупности с членами тела, В самой крови находясь, развиваться всё дальше, как видно»

Но как бы в клетке тогда самобытно жила одиноко, Тело же всё-таки быть продолжало б исполненным чувства.

(¡II, 679—685)

Не требует пояснения, что «жизненная сила души» (animi vivata potestas) — это не более как образное обозначение всё той же материальной души, души — собрания атомов, которую» Лукреций видит (videatur в ст. 683, как это обычно у Лукреция, со значением греческого fatvecdai) зарождающейся и растущей вместе с телом. «Итак, еще и еще раз, нельзя думать, что души непричастны к рождению и свободны от закона смерти». Что души рождаются — это Лукрецию само по себе менее важно, чем то, что они подвержены смерти. А раз этот последний вывод сделан, весь круг представлений, связанных с ним, снова оказывается на первом плане, и в дальнейшем ходе рассуждения Лукреций пользуется уже ими непосредственно, строя на них: новые доводы в пользу смертности души:

Ибо представить нельзя, что так крепко вплетались бы души

В наши тела, коли в них извне бы они проникали,

И очевидность гласит, что бывает совсем по-другому:

Ибо связуется так с сухожильями, жилами, мясом,

Да и с костями душа, что зубам даже свойственно чувство,

Как указует на то их боль от воды ли холодной

Иль от песчинки, на зуб при жеваньи попавшей из хлеба.

Если ж в сплетеньи таком находятся души с телами,

То и распутаться им невредимо и выйти свободно,

Видно, нельзя изо всех сухожилий, костей и суставов.

(III, 688—697)

В самый процесс доказательства Лукреций вводит рассмо­трение новых и новых явлений, служащее ему не только для того, чтобы объяснить их с точки зрения предложенной меха­нической теории рождения, жизни и смерти души, но и для того, чтобы в результате этого объяснения сама теория пред­стала в более наглядной форме:

………………………………………………………………………………………. откуда,

Гнить начиная, червей испускают смердящие трупы?-

Да и откуда же тут такою несметною кучей

В теле распухшем кишеть бескостным, бескровным созданьям?

Если же думаешь ты, что, извне проникая, способны

Души внедряться в червей, по отдельности в каждое тело,

И не размыслил о том, почему же сбираются вместе

Души несметные там, откуда одна удалилась,

Вот что тебе обсудить и обдумать, однако, придется:

Надо ль признать, наконец, что охотятся души за каждым

Семенем этих червей, для себя обиталища строя,

Или внедряются к ним в совершенно готовое тело?

Но для чего же им так поступать и зачем утруждаться

Этим, сказать мудрено: раз они улетели из тела,

Их не тревожат уже ни болезни, ни голод, ни холод;

Тело ведь больше всего ото всех этих недугов страждет,

И подвергается дух в сочетаньи с ним множеству бедствий.

Но, даже если для душ и полезно создание тела,

Чтобы вселиться в него, то не видно, как сделать им это.

Стало быть, членов и тел никогда себе души не строят.

Но и внедриться душе в совершенно готовое тело

Также нельзя, ибо с ним невозможно ей будет связаться,

И в сочетаньи таком не проявится общего чувства.

(IUt 719—740)

Все это пространное рассуждение имеет целью доказать, что в момент смерти не все атомы души покидают тело: часть их остается и служит материалом для душ тех тварей, которые зарождаются в трупе; значит, душа делима, а раз это так, то она и смертна. Но делимость души, как доказательство ее смертности, была уже дважды использована ранее и показана на ряде примеров (526 сл.; 634 сл.). Каков смысл этого нового обращения к тому же доводу, притом осложненного включением мотивов, требующих в свою очередь доказательства, и тем самым вызывающего возражение qui nimium probat nihil probat? Удовлетворительный ответ на этот вопрос можно дать только уяснив себе указанную выше двойственность функции доказа­тельства у Лукреция: ослабление логической обоснованности выставленного тезиса возмещается художественной силой его демонстрации. Характер стиля рассматриваемого места убеди­тельно говорит о том, в чем заключена для Лукреция его основ­ная ценность. На фоне рассуждения, изложенного со свойствен­ной Лукрецию простотой и точностью — propriis verbis, с ясным логическим членением и отчетливо выделенными логическими связями, разительную силу приобретает центральный образ, знаменующий прекращение одной жизни и возникновение дру­гих, развернутый в трех стихах, которые и своей формой рето- рического вопроса, и насыщенностью эпитетами, и, прежде всего, метафоричностью обоих сказуемых резко контрастируют с окружением:

Vnde cadavera rancenti iam viscère vermis Exspirant atque uncle animantum copia tanta Exos et exsanguis túmidos perfluctuat artas.

Г///, 719—721)

Здесь перед нами яркий образец того стилистического варьи­рования, на которое уже указывалось, как на важнейшую черту поэтической техники Лукреция. Оно не является внешним, фор­мальным приемом обработки заданного материала, а коренится в том, что в поэме Лукреция, в силу самых условий ее возник­новения, о которых говорилось выше, сочетаются две речевые стихии — исследовательская и ораторская. Их тесное взаимопро­никновение, органичность их связи, с полной отчетливостью выступает в приведенном примере, где немногие слова, включен­ные в одно из звеньев системы доказательств, заставляют и в этом отдельном звене и во всем их ряде услышать голос Лукреция — поэта и проповедника.

Таким образом, необходимо внести существенное уточнение в то понимание variatio, из которого исходит Дильс, рассматри­вая вступление к книге I Лукреция. Варьирование не сводится лишь к чередованию частей научного и поэтического характера, •а заложено гораздо глубже в структуре языковой ткани поэмы, которая именно благодаря этому тесному, органическому слия­нию обоих стилистических элементов получает свое полное худо­жественное единство. Примером этого могут служить уже два указываемые Дильсом как прозаически стилизованные и вводи­мые прозаическими формулами перехода quod superest и qua prop­ter периода, в которых Лукреций в proœmium дает перечень основных пунктов содержания поэмы; выразительная анафора prima… primis в стихе 60, заключающем собой первый из них, и полная многозначительной образности перифраза «morte obita quorum tellus amplectitur ossa» (ст. 135), составляющая заклю­чение второго, являются теми lumina, которые превращают их в полноправные составные части гармонической художественной конструкции поэмы. С другой стороны, и части, выдержанные в высоком поэтическом стиле и часто получающие в научной литературе название «поэтических экскурсов», вводятся теми же прозаическими формулами перехода, имеющими поэтому двоя­кую функцию: логической мотивировки этих включений, выхо­дящих за пределы собственно философского изложения, и худо­жественно мотивированного обрамления, создающего эффект их полной укорененности в том многообразном единстве, какое представляет собой индивидуальный поэтический стиль Лукре­ция:

Aulide quo pacto Triviai virginis агат..

(7, 84)

Действительно, как и вытекает из всего, что говорилось выше, основную черту этого стиля составляет преодоление про­тивоположности между прозаическим и поэтическим способом выражения. Само собой понятно, какой условный характер полу­чает в применении к этому стилю самое понятие поэтического экскурса. Для обычно рассматриваемых, как таковые, мест подобная трактовка единственным основанием имеет предвзятое и ложное представление об «абстрактном, сухом дидактическом изложении», как преобладающем, нормальном для Лукреция способе разработки его философской темы. Является ли экскур­сом в собственном смысле слова хотя бы только что указанное место — эпизод принесения в жертву Ифианассы, служащий основной цели произведения Лукреция — борьбе против рели­гиозных заблуждений человечества, дающий художественное выражение той идее, которая воодушевляет Лукреция в его неустанном труде? Излишне разъяснять, что в плане этической целеустремленности поэмы это такой же пример-доказательство, какими являются в ее естественно-научном плане доказательства, рассмотренные выше, или, — чтобы взять другой пример, — как известный эпизод книги II, вводящий описание лишившейся детеныша коровы (II, 355 слл.).

Было бы при этом неправильно сводить художественное функционирование доказательств у Лукреция к наличию в них, в той или иной степени, различных 1итша огайотв. Напротив, самое применение этих 1итша — лишь следствие того, что дока­зательство, как таковое, имеет эстетическую ценность, отражая акт обладающей в глазах Лукреция несравненной красотой и величием борьбы человеческого разума за овладение высшей ценностью — знанием истины. Самый характер стилизации дока­зательств таков, что в них оказывается подчеркнутой и выдви­нутой на первый план субъективная, эмоциональная сторона. Это стиль страстной ораторской речи: Лукреций не только дока­зывает, но убеждает, воздействуя на слушателя силой своей собственной убежденности, спорит с ним, опровергает его заблу­ждения, чтобы закончить торжествующим утверждением выстав­ленного тезиса. Внешним выражением того личного тона, кото­рым характеризуется стиль Лукреция, является прежде всего непосредственное обращение к слушателю в непрерывно прохо­дящих на всем протяжении поэмы формах первого и второго лица:

Так как теперь доказал я уже, что вещам невозможно Из ничего возникать и, родившись, в ничто обращаться, То, чтоб к словам моим ты с недоверием всё ж не отнесся Из-за того, что начала вещей недоступны для глаза, Выслушай то, что скажу, и ты сам, несомненно, признаешь, Что существуют тела, которых мы видеть не мржем.

(7, 265-270)

Такова типичная формула перехода от одного раздела изложе­ния к другому, создающая прямую и тесную связь с тем призы­вом к участию в философском исследовании, который составляет центральную часть вступления к книге I. Существенно здесь, конечно, не столько самое употребление тех или иных глагольных форм или местоимений, как то подлинно драматическое содер­жание, которым оно обусловлено: выражения ne .. . coeptes diffi- •dere dictis и necessest confiteare показывают, что Лукреций видит перед собой совершенно не «фиктивного», а вполне реального живого собеседника и идет навстречу его сомнениям. Показа­тельно место в начале книги II (34—54), где Лукреций от обычного для coniunct. potentialis 2-го лица si… iacteris (35— 36), tuas legiones . . . fervere cum videas (40—41), сменяющего — первоначально без резкой разницы в значении — неопределенно- личное cum… corpora curant (29—31), переходит к прямому обращению:

Quid dubitas quin omni’ sit haec rationi* potestas … ? . . усомнишься ли ты, что сила здесь в разуме только. .

<7/, 53)

которое наполняет и оба предшествующие случая употребления формы 2-го лица новым, более конкретным содержанием. Такая же конкретизация «фиктивного» 2-го лица достигнута в стихах 572—573 книги IV иными средствами, а именно — сочетанием глагольной формы с усиленным местоимением 2-го лица:

Quae bene cum videas, rationem reddere possis Tute tibi atque aliis . . .

С тою же живостью и наглядностью, которую Лукреций вкла­дывает в описание клубящихся пылинок, уподобляя им рой атомов, мятущихся в пространстве, представляет он себе и наблю­дателя, которому этот образ должен помочь постигнуть устрой­ство мироздания и к которому непосредственно обращен призыв воспользоваться им:

Вот посмотри: всякий раз, когда солнечный свет проникает В наши жилища и мрак прорезает своими лучами, Множество маленьких тел в пустоте, ты увидишь, мелькая, Мечутся взад и вперед в лучистом сиянии света . . .

Можешь из этого ты уяснить себе, как неустанно Первоначала вещей в пустоте необъятной мятутся.

(II, 114—122)

Этот идеальный собеседник, облекается ли он для Лукреция в образ Меммия, или, чаще, остается безымянным, всегда является в его глазах активным участником исследования три- роды. Он не нуждается в подробном изложении всех деталей системы и доказательств и может самостоятельно двигаться но указанному ему пути:

Ибо, как гончие псы чутьем на ropäx открывают Логова диких зверей, густою укрытые чащей, Только на след нападут и на верную выйдут дорогу, Так же усмотришь и ты постепенно одно из другого В этого рода вещах и, повсюду по следу проникнув, Истину сам извлечешь, в потаенных сокрытую дебрях.

(I, 404—409)

Он может и противопоставить воспринимаемому им поуче­нию свои возражения и вопросы. Иногда Лукреций вводит его реплики и в самый текст, пользуясь известной реторической фигурой occupatio; таковы, например, в книге I стихи 803 сл., 897 сл.; но в гораздо большем числе случаев он, и не прибегая к этому средству, достигает того же эффекта внутреннего драма­тизма философского рассуждения. Чрезвычайно выразителен в этом отношении ряд мест, где самое рассуждение представлено как спор и борьба, а заключительный вывод — как победа, одер­жанная над противником в споре:

Desine quapropter novitate exterritus ipsa Exspuere ex animo rationem sed magis acri Iudicio perpende et, si tibi vera videntur, Dede manus, aut, si falsum est, accingere contra. А потому перестань, лишь одной новизны устрашаясь, Наше ученье умом отвергать, а сначала сужденьем Острым исследуй его и взвесь; и, коль прав окажусь я, Сдайся, а если неправ, то восстань и его опровергни.

(7/, 1040—1043)

  • • • fluere atque recedere corpora rebus Multa manus dandum est…

… что множество тел из вещей, утекая, выходит, Надо, конечно, признать . ..

(//, 1128 сл.)

Quod quoniam vinco fieri, nunc esse docebo . * Это тебе доказав, покажу я теперь, что бывают . ..

(II, 748)

………………………………….. victus fateare necessest

Esse ea quae nullis iam praedita partibus exstent Et minima constent natura . . .

.. . тебе остается признать неизбежно Существованье того, что совсем неделимо, являясь По существу наименьшим .. .

(I, 624—626)

Формулами живого спора являются и делаемые Лукрецием условные допущения истинности тех или иных положений:

Sed tarnen id quoque uti concedam, quamlibet esto Vnica res quaedam nativo corpore sola… Но уступлю я тебе и в этом: пускай существует Вещь средь рожденных вещей лишь одна в своем роде . ..

(II, 541 сл.)

Quin etiam sí iam libeat concedere falsum Et dare posse animam glomerari in corpore . .

Мало того: если я уступлю даже ложному мненью И допущу, что душа в состоянии в теле склубиться . ..

(III, 540 сл.)

и предоставляемая им слушателю в доказательство бесконеч­ности пространства дилемма:

Alterutrum fatearis enim sumasque necessest. Quorum utrumque tibi effugium praecludit et omne …

To иль другое признать придется тебе неизбежно, Но ни одно не дает тебе выхода . . .

(I, 974 сл.)

Наконец, сюда же нужно отнести снова и снова повторяю­щиеся, начиная с prooemium книги I, призывы поэта уделить должное внимание его речи и предмету, которому она посвящена:

Quod super est, vacuas auris animumque sag-ace m Semotum a curis adhibe veram ad rationem… Ты же теперь напряги свой слух и свой ум прозорливый Освободи от забог, достоверному внемля ученью . . .

(I, 50 сл.)

Nunc age quod superest cognosce et clarius audi. Что остается теперь, — ты узнай и внимательно слушай.

(I, 921)

Nunc age, quo motu genitalia material Corpora res varias gignant…

Expediam: tu te dictis praebere memento.

Ныне зиждительных тел основных объясню я движенье, Коим все вещи они порождают …

Ты же внимателен будь и выслушай то, что скажу я.

(II, 62—66)

Nunc qui fiat uti passus proferre queamus .. . . . . . dicam: tu percipe dicta.

Ну, а теперь почему подвигаться вперед мы способны, … я скажу, ты же слушай, как я рассуждаю.

(IV, 877—880)

Tu mihi da tenais auris animumque sagacem, Ne fieri negites quae dicam posse, retroque Vera repulsanti discedas pectore dicta, Tutemet in culpa cum sis ñeque cernere possis. Ты же, прошу я, свой слух предоставь мне и ум прозорливый, Чтобы возможность того не отвергнуть, о чем говорю я, И не уйти, оттолкнув от сердца правдивые речи, Будучи сам виноват, что не видишь своих заблуждений.

(IV, 912—915)

… tu fac ne ventis verba profundam. …смотри, чтоб слова я не Há ветер бросил.

(IV, 931 )

Quo magfis attentas auris animumque reposco. A потому, я прошу, напряги ты и слух и вниманье.

(VI, 920)

К живому, мыслящему и проникнутому жадной тревогой познания слушателю обращено каждое слово Лукреция. Именно благодаря этому его речь,, воссоздавая готовую систему, и при­том столь замкнутую в себе, какой была система Эпикура, при­обретает форму не догматического изложения, а свободного творческого исследования. Вводимый в prooemium книги I образ Эпикура, завоевывающего скрытые от смертного взора тайны природы и приносящего их людям как ключ к свободе и бла­женству, — это символ той борьбы человеческого разума за овла­дение внешним миром, воплощением которой является вся поэма Лукреция. Драматизму этой борьбы, динамике и ритму мысли, проникающей в сокровенные глубины мироздания, подчинено всё богатство изобразительных средств, развертывающееся в пове­ствовании о природе.

Я. М. БОРОВСКИЙ

ЛУКРЕЦИЙ И ФУКИДИД

I

Одной из наиболее характерных черт древнейших поэтиче­ских жанров является дидактический элемент, как в смысле предписания тех или иных правил поведения, так и в смысле сообщения определенных данных положительного знания, имею­щих ценность, независимую от той поэтической формы изложе­ния, с которой они неразрывно связаны. Если момент нравствен­ного учительства присущ по преимуществу лирике, то в эпосе, как в повествовательном жанре, по самой его природе преобла­дает второй из указанных моментов. Содержание эпоса мысли­лось как сама действительность, а поэт — как боговдохновенный мудрец, получивший свыше знание этой действительности и передающий его своим слушателям. Сами Музы, божествен­ные подательницы поэтического вдохновения, в представлении автора «Каталога кораблей», именно своим знанием, полученным от непосредственного соприкосновения с действительностью, подняты на недосягаемую высоту над смертными, которые «только славу слышат и ничего не знают».[1] В устах Одиссея высшую похвалу Демодоку, поющему о деяниях ахейцев, состав­ляет то, что он изобразил эти события так, как будто сам при них присутствовал или слышал о них от очевидца.[2] Художе­ственная ценность песни основана на точности передачи реаль­ных событий, и слезы, которые она вызывает на глазах у слу­шателя, это слезы горького воспоминания. С этой точки зрения нет принципиального разрыва в отношении творческого метода между повестью о подвигах былых времен, образующей содер­жание героического эпоса, и тем объяснением природы, которое ставили себе задачей авторы философских поэм; и эмоциональ­ный подъем, вызванный созерцанием раскрывшихся тайн миро­здания, находил себе естественное выражение в воспринятой по традиции поэтической форме. Однако развитие положитель­ного знания, опираясь и на независимые от эмоциональной сто­роны факторы, вело к выработке новой формы изложения. По мере того как эти факторы — связь науки с общественной практикой, накопление опытного материала — приобретают всё более решающее значение, начинает ощущаться и противополож­ность между наукой и песней, познанием и творчеством — Ъогторьа и 770t7)(7tc. Но только при наличии этой осознанной про­тивоположности и возможно конституирование дидактического стихотворения, как особого жанра. Его развитие подсказыва­лось самим оскудением идейного содержания мифологического эпоса и связанным с этим снижением его социальной функции в направлении чистой «развлекательности»; и наиболее обиль­ная продукция в новом жанре совпадает со временем оживлен­ных теоретических споров между сторонниками «развлекатель­ной» и «содержательной» поэзии.

Чем дальше шло развитие этой новой дидактической поэзии, тем реже осуществлялось то условие, которое только и могло придать ее произведениям художественную ценность и которое заключалось в спонтанности поэтической формы, т. е. в ее вну­тренней необходимости для данного содержания. Сама доступ-

HQCTb эпической техники вела к тому, что в эту готовую форму могло быть облечено любое содержание, хотя бы и не дающее ей внутренней мотивировки. Это порождало у многих недоверчивое и даже пренебрежительное отношение и к жанру в целом, имею­щее, однако, подчас явно догматический характер. Так, уже Ари­стотель, отрицая в своей «Поэтике» за «натуралистами» (<pu(7toXóyot) право на имя поэтов, ссылается, в качестве примера, на Эмпедокла, поэтический гений которого, как показывает сохраненное Диогеном Лаэртским замечание, был, однако, спо­собен оценить.[3] По отношению к Лукрецию столь же предвзятое суждение было высказано в новое время одним из наиболее тонких критиков и знатоков античной поэзии, Лессингом. В статье «Pope ein Metaphysiker!» он прямо заявляет: «Lukrez und seinesgleichen sind Versmacher, aber keine Dichter. Ich leugne nicht, dass man ein System in ein Silbenmass oder auch in Reime bringen könne, sondern ich leugne, dass dieses in ein Silbenmass oder in Reime gebrachte System ein Gedicht sein werde».[4] Необходимо заметить, что такая оценка, на первый взгляд, могла бы быть подкреплена известным высказыванием самого Лукреция, где он сравнивает художественную форму своей поэмы с медом, кото­рым смазаны края чаши, наполненной горьким лекарством.[5]Однако мнение самого автора, опираясь, очевидно, на его общую теоретическую установку, никоим образом не имеет здесь решаю­щей силы. Поэтическая форма, как украшение, как внешняя обо­лочка, имеющая самостоятельную ценность, но тем самым и лишенная органической связи с тем содержанием, которое в ней заключено, — таково естественное и обычное представле­ние наивного критического сознания. Оправдывается ли оно, и в какой мере, в каждом отдельном случае, на это можно отве­тить лишь в результате непредубежденного рассмотрения самого относящегося сюда конкретного материала. Вместе с тем оче­видна та важность, какую имеет для изучения стиля поэмы Лукреция этот вопрос: ведь ответом на него определяется при­надлежность произведения к той или иной из двух намечен­ных выше существенно различных разновидностей дидактиче­ского жанра, — точнее, его историческая зависимость от каждой из них.

Известные прославляющие Лукреция слова столь далеких от него по своим вкусам и характеру творчества Овидия 1 и Ста­ция 2 содержат не только признание высокой художественности поэмы Лукреция, но и содержательную, при всей ее сжатости, характеристику. И эта характеристика тесно смыкается со сло­вами, в которых сам Лукреций указывает на источники своего поэтического вдохновения. Тот восторг и ужас, в который повер­гает его созерцание до конца раскрытой учением Эпикура при­роды,3 делает для него «возвышенную» форму единственной воз­можной формой передачи этого учения. Поэтические средства выражения не являются, таким образом, самоцелью, и приме­нение их подчинено основной установке на научно-философскую убедительность изложения. Это не исключает, однако, заметно

  • Carmina sublimis tunc sunt peritura Lucreti,

Exitio terras cum dabit una dies.

(Am. I, /5, 23-24)

  • . . docti furor arduus Lucreti. ..

(Silv. II, 7, 76)

  • His ibi me rebus quaedam divina voluptas Percipit atque horror, quod sic natura tua vi Tam manifesta patens ex omni parte retecta est.

(III, 28—30)

Cp.. такое же определение поэтического переживания, как восторга и ужаса, в одном из лучших сонетов Эредиа, посвященном трагику Росси:

Car j’ai goûté l’horreur et ,1e plaisir sublimes,

Pour la première fois, d’entendre les trois rimes

Sonner par ta voix d’or leur fanfare de fer .. .

большей свободы в использовании этих средств для таких частей поэмы, которые не несут существенной нагрузки в ее общей логической конструкции и тем самым, подобно фронтону и метопам постройки классического стиля, дают простор художе­ственной орнаментации.

II

К числу таких частей, наряду со вступлениями к отдельным книгам, принадлежит и окончание книги VI, содержащее описа­ние афинской чумы. Едва ли можно сомневаться в том, что эта мрачная, но величественная картина непреодолимого могущества враждебных человеку сил природы задумана и осуществлена как заключение всей поэмы. Высказывалось, правда, предположение,[6]что, по замыслу Лукреция, таким заключением поэмы должно было явиться описание жилищ богов, дать которое он обещает в книге V (ст. 155). Но Лукреций выражает намерение изло­жить эту тему largo sermone, т. е., очевидно, не как художествен­ную концовку, а как самостоятельную часть поэмы, — может быть, даже как особую книгу. С другой стороны, хотя порядок возникновения отдельных книг поэмы в процессе ее создания, вероятно, не совпадает с порядком их следования в рукописной традиции,[7] но это, конечно, не может служить основанием для того, чтобы изменять их места в общей композиции произведе­ния, представляющего собой, несмотря на отсутствие оконча­тельной авторской редакции, стройное целое. Особый интерес представляет рассмотрение заключительной части поэмы еще и потому, что для нее нам известны литературные источники, характер использования которых Лукрецием допускает в ряде случаев поучительное сопоставление.

Основным из этих источников является Фукидид,[8] история которого содержит подробное описание эпидемии, постигшей Афины в 430 г. до н. э., — описание, которое, как он сам гово­рит, могло бы дать каждому необходимые предварительные зна­ния, если эта болезнь возникнет когда-нибудь снова. В полном соответствии с такой целевой установкой своего медицинского экскурса Фукидид остается в пределах строго объективного опи­сания, материал которого он почерпнул из личного опыта, пере­неся болезнь сам и наблюдая ее на других. Он со всей решитель­ностью отказывается от приведения каких бы то ни было предположений о причинах болезни, предоставляя это врачам. Страницы, содержащие описание чумы, представляют собой яркий образчик того свойственного Фукидиду повествователь­ного стиля, в котором, по словам Тэна,[9] устами этого историка говорит как бы сама действительность; в этом и заключается их художественное совершенство. Описание Лукреция, напротив, входит как часть в объяснение причин болезней вообще:

Ну, а теперь, отчего происходят болезни, откуда Может внезапно прийти и повеять поветрием смертным Мора нежданного мощь, и людей и стада поражая,

Я объясню………………………………………………………………………………………..

(VI, 1090—1093)

За этим приступом и теоретической частью и следует соб~ ствеиио описание, тесная связь которого с предыдущим подчерк­нута вводной формулой, соотнесенной с цитированными строками:

Этого рода болезнь и дыханье горячее смерти В кладбище некогда все обратили Кекроповы земли, Жителей город лишив и пустынными улицы сделав.

(VI, 1138—1140)

Отражена эта связь и в отдельных местах самого описания. Таковы, прежде всего, те строки, непосредственно следующие за только что цитированными, которые дают дальнейшее разви­тие образа губительного поветрия, надвигающегося на страну Кекропа из далеких пределов Египта. Далее, представление о материальной природе болезнетворного начала отражено в некоторых чертах, внесенных в описание болезни:

Дальше, когда, сквозь гортань накопляясь в груди, проникала Сила болезни затем и в самое сердце больного, То, расшатавшись, тогда колебалися жизни устои.

(VI, 1151—1153)

Сюда же можно отнести и такое выражение, как

…………………… болезнь уходила в суставы и жилы . . .

(VI, 1206)

Но этими немногими штрихами, притом принадлежащими самому Лукрецию, и исчерпывается связь рассматриваемой части поэмы с атомистической теорией. Введя описание чумы как пример, иллюстрирующий развернутую им теорию болезней, Лукреций дает лишь внешнюю мотивировку широкому использованию фукидидовского материала, который сам по себе для этой цели мало пригоден; основной его функцией остается функция чисто художественная. Но и художественный метод Лукреция резко отличен от метода его источника. Действительность, возникаю­щая перед читателем поэмы, говорит не только устами Лукре­ция, но и его голосом; и если сама философия безмятежности в его изложении ярко отражает глубокую душевную тревогу автора, то не в меньшей степени это относится и к материалу, почерпнутому из бесстрастного повествования Фукидида. Уже вводные строки с их нагнетением слов, варьирующих представ­ление о болезни и смерти, создают тон обостренно-болезненного восприятия страданий и ужасов, принесенных людям эпидемией. Этот тон выдерживается неослабно до самого конца и кульмини­рует в заключительной потрясающей картине кровопролитной стычки, в которую вступают родственники умерших, чтобы полу­чить возможность предать их тела огню. Разительный контраст с другой сценой похорон, заключающей собой великое эпическое произведение, о которой не мог не вспомнить Лукреций. Между тем соответствующее место Фукидида самой своей обстоятель­ностью приобретает характер подлинно эпического спокойствия,[10]и черты, резко изменяющие этот характер, принадлежат самому Лукрецию.[11]

Подчеркивание и развертывание момента страданий и неот­вратимой гибели характеризуют всё изложение Лукреция. Пол­нота клинической картины его мало интересует. Следуя в общем за ходом изложения Фукидида, он совсем устраняет упоминание

  • случаях благоприятного исхода болезни, которое Фукидид делает в конце главы 51, хотя, как замечает Джуссани,3 такая вводимая Фукидидом деталь, как иллюзорная надежда выздоро­вевших на свою неуязвимость и для других болезней, должна была представить для него интерес. Уже в описание первых сим­птомов болезни он вводит слова «у самого смерти порога» (ст. 1157). Жертвуя деталями в описании самих болезненных явлений, он вместе с тем сгущает краски, говоря об испыты­ваемых больным страданиях, так что сдержанному, делаемому вскользь замечанию Фукидида о таХаь7шр’кх ¡леуа^т) (II, 49, 3) соответствует:

И безысходной тоской нестерпимые эти страданья Сопровождались всегда, сочетаясь с мучительным стоном.

(VI, 1158—1159)

Такую же амплификацию представляет собой передача упоми­нания Фукидида о Xùy; X.SVY] <77caff|/.ov evStSoîkra tcr/upov (11,49,4):

Часто и ночью и днем непрерывные схватки икоты Мышцы и члены больных постоянно сводили и, корча, Их, истомленных уже, донимали, вконец изнуряя.

(VI, 1160—1162)

Характерна здесь и такая мелкая деталь, как слова defessos ante (ст. 1162), соответствующие, очевидно, словам [лета таита lcD<p7)<7avTa, но показывающие как бы «обратную сторону» насту­пившего облегчения.

Еще сильнее поражает воображение Лукреция такой симп­том, как 7rv£u^a Suawckç, который служит ему материалом для

ст. 1154—1155:

Вместе с дыханием рот испускал отвратительный запах, Тот же, какой издает, загнивая, смердящая падаль.

В патетическую картину развернуто и строго объективное замечание Фукидида: xat г, àwopia той ¡лт) -^u^à^ebv ш\ 7) aypu^vr/ Ьггу.еьто Stà 7tàvto<; (II, 49, 6):

И передышки болезнь не давала совсем. В изнуреньи Люди лежали, Врачи бормотали, от страха немея,

Видя всегда пред собой блуждавший, широко открытый Взгляд воспаленных очей, не знавших ни сна ни покоя.

(VI 1177, 1179—1181)

Здесь использовано, с целью усиления патетического момента, и делаемое Фукидидом в другом месте упоминание о бессилии медицины (II, 47, 4).

Даже там, где конкретные черты описания остаются без существенных изменений, Лукреций подбором эмоциональных или дающих яркий образ слов создает патетически окрашенный тон. Таково, например, самое начало описания:

Прежде всего голова гореть начинала от жара, И воспалялись глаза, принимая багровый оттенок; Следом за этим гортань, чернея глубоко, сочилась Кровью, и голоса путь зажимали преградою язвы; Мысли глашатай — язык затекал изверженной кровью, Слабый от боли, в движеньи тяжелый, шершавый наощупь.

(VI, 1145—1150) [12]

Благодарный материал для переработки в нужном Лукрецию направлении дает то место Фукидида, где говорится об угне­тающем действии болезни на моральное состояние пораженных

ею (И, 51, 4):

Ае^отатоу 7га\>т6$ т^ той какой г} те айи/льа окоте ть? оЛФогго шрчм (хрос; уар то ау&текутоу ейди<; трослгор^оь тг) у>^со[лу] ¡лбШоу -роь^то аитои; хос! оих о^те?}^), хаЪ оть етеро$ а<р’ 4терои г>£ра7Г£ьа<; ичхкць’к’ккулчоь (Затгер та тгро^ата Ю^аг;^. «Самым же ужасным во всем этом бедствии был упадок духа (лишь только чувствовалось недомогание, заболевшие теряли надежду, отдава­лись скорее на произвол судьбы и уже не сопротивлялись болезни), а также и то, что при уходе друг за другом люди заражались, как и животные, и умирали». (Перевод Ф. Мищенка в переработке С. Жебелева.)

Этому соответствуют стихи:

Тут всего больше одно сокрушения было достойно И тяжело — это то, что как только кто-нибудь видел, Что он и сам захворал, то, как на смерть уже обреченный, Падая духом, лежал с глубоким унынием в сердце И, ожидая конца, он на месте с душой расставался. Правда, с одних на других, ни на миг не давая покоя, Шла и валила людей ненасытной болезни зараза, Как густорунных овец и племя быков- круторогих.

(VI, 1230-1236, 1245)

Лукреций подчеркивает и усиливает и момент обреченности заболевших, и душевную подавленность, и ее губительное влия­ние на течение болезни. Но еще больше выдвинуто значение морального фактора тем, что только за ним и сохранена харак­теристика «miserandum magnopere unum aerumnabile», тогда как Фукидид упоминает наряду с этим как SetvoTOCTOv и чрезвычай­ную заразительность болезни. Едва ли прав Джуссани, когда сводит всё к простому непониманию греческого текста Лукре­цием, проявившим здесь, по мнению комментатора, «una irri- flessione da studente di ginnasio».

Ошибку в истолковании греческого текста усматривают ком­ментаторы также и в ст. 1151 сл.,[13] где, по мнению Менро, с которым согласен и Джуссани, Лукреций ошибочно понял хар&а как «сердце», тогда как в медицинском языке оно означает «устье пищевода». Однако то отмечаемое самим Джуссани обстоятельство, что Лукреций опускает симптомы, связанные с поражением пищеварительных органов, говорит скорее против того, что здесь у Лукреция простое непонимание. Вероятно и здесь представления, естественно возникающие по ассоциации со словом /capStoc, были использованы Лукрецием как более под­ходящие для его цели, чем те детали фукидидовского изложения, которые они вытеснили. Сходным образом, упоминанием Фуки­дида о беспорядочно лежащих грудах мертвых тел1 навеяны ст. 1256—1258, дополняющие и усиливающие эту потрясающую картину:

На бездыханных сынах бездыханных родителей трупы Видно бывало порой, а равно и лежащих на трупах Их матерей и отцов — детей, расстававшихся с жизнью.2

Не довольствуясь усилением ужасных и отталкивающих черт эпидемии, имеющихся в описании Фукидида, Лукреций ищет дополнения к ним и за пределами фукидидовского материала. Таково воспроизводимое с большой точностью описание знаме­нитой faciès Hippocratica, в ст. 1192 сл.:

…………………………….. Затем, с наступленьем последнего часа,

Ноздри сжимались, и нос, заостряясь в конце, становился Тонким; впадали глаза и виски; холодея, твердели Губы; разинут был рот и натянута лобная кожа.[14]

К Гиппократу же восходит и ряд других симптомов близкой смерти, приводимых в предыдущих стихах (1182—1192). Меди­цинский источник можно предположить и для введенного в ст. 1167 сравнения с sacer ignis.1

Иной характер по сравнению с рассмотренным имеют те слу­чаи существенных отклонений Лукреция от точной передачи Фукидида, в которых отразились особенности его мировоззре­ния. В ст. 1205—1212 2 Лукреций излагает Фукидида (II, 49, 8),[15]где ничего не говорится о железе, посредством которого заболевшие лишают себя пораженных органов, и тот смысл, который Лукреций вкладывает в передаваемое место, очевидно подсказан общей направленностью его произведения, как пропо­веди, обращенной прежде всего против страха смерти. Вероятно и здесь мы имеем дело не с плохим пониманием греческого текста, а с его сознательной переработкой, хотя в данном случае

1 Именно такое соответствие между характером этих медицинских вклю­чений в фукидидовский материал и той тенденцией, которую мы прослежи­ваем на протяжении всего описания Лукреция, и заставляет считать более вероятным, что они принадлежат самому Лукрецию, а не предполагаемому посреднику, стоящему между ним и Фукидидом.

2 Profluvium porro qui taetri sanguinis acre Exierat, tarnen in ñervos huic morbus et artus Ibat et in partis genitalis corporis ipsas. Et graviter partim metuentes limina leti Vivebant ferro privati parte virili, Et manibus sine nonnulli pedibusque manebant In vita tarnen, et perdebant lumina partim: Vsque adeo mortis metus his incesserat acer.

(VI, 1205—1212)

способ выражения Фукидида, и в частности слово SiéçsuyoA, могли дать повод к недоразумению.

Сходное отступление заключается в ст. 1238—1241, которые передают II, 51, 5 [16] Фукидида. У Фукидида нет никакого осуждения тем, которые из страха уклонялись от ухода за боль­ными, а это уклонение рассматривается лишь как обстоятельство, которое естественным образом влекло за собой общее увеличение смертности. Лукреций, напротив, представляет болезнь и смерть людей, покидавших без помощи своих близких, как справедли­вое возмездие за чрезмерную приверженность к жизни и страх смерти.

Мелкое, но характерное отступление такого же рода имеется там, где Лукреций, говоря о сроках, в которые наступает смертельный исход болезни, называет восьмой и девятый день (1197—1198), вместо седьмого и девятого, указываемых Фукидидом, который следует здесь (II, 49, 6) распространен­ному в греческой медицине иррациональному представлению о «критических днях болезни».[17]

Труднее объяснить резкое расхождение между Лукрецием и Фукидидом в строках, непосредственно следующих за только что указанным местом. Менро и Джуссани прибегают к край­нему средству, предполагая, что Лукреций пользовался сильно испорченным в этом месте текстом Фукидида. Возможно, что и здесь Лукреций привлек, кроме Фукидида, какой-нибудь меди­цинский источник. Во всяком случае, стремление дополнить и развить картину тяжелого страдания не могло быть единствен­ным источником такой конкретной детали, как кровотечение из носа (1203).

Наконец, вынужденным для Лукреция является изменение в той части рассказа Фукидида,[18] где говорится о стечении сель­ских жителей в город, содействовавшем распространению эпиде­мии. Для Фукидида, у которого военная обстановка, вызвавшая это движение населения, была изображена раньше, нет надоб­ности здесь возвращаться к уяснению его причин, Лукреций же должен был бы дать мотивировку этому массовому бегству, а между тем он не имеет возможности вдаваться в характери­стику конкретной исторической ситуации, не нарушая художе­ственного единства и законченности своего экскурса. Поэтому все, что сказано у Фукидида о скученности населения в городе и ее губительных последствиях, Лукреций использует для опи­сания бедствий эпидемии в деревне.

Сравнение с Фукидидом позволяет, исходя из наблюдений над самым содержанием описания чумы у Лукреция, сделать вывод о близости ему этой темы, волнующей его независимо от ее связи с основной темой его произведения. Дальнейшее под­тверждение такого вывода можно почерпнуть и в наблюдении над языковыми средствами выражения в этой части поэмы. Не имея возможности дать здесь их подробный анализ, ограни­чимся лишь общим указанием на ее насыщенность тропами, смысловыми и звуковыми фигурами, связанными прежде всего с доминирующими здесь представлениями: смерть, болезнь, страдание.[19]

Философия Эпикура является для Лукреция прежде всего средством освободить человечество от пут религии — источника бесчисленных страданий и бедствий. Но он далек от того бла­женного спокойствия, о котором сам говорит в начале книги II, как об уделе мудрецов, созерцающих суетность человеческой жизни с высоты своих возведенных наукой твердынь. И для него, как для влюбленного, среди пиршественных кубков, благо­воний и венков:

Из самых глубин наслаждений исходит при этом Горькое что-то, что их среди самых цветов донимает…

(IV, 1133—1134)

Природа, мать всего живущего, несовершенна,[20] а ее основная движущая сила — dux vitae, dia voluptas (II, 172)—таит в себе источник боли и безумия.[21]

Такая же трагическая антиномия господствует и в душе поэта, совмещающей восторг чувственного и познавательного постижения жизни природы с мучительным порывом за тесные пределы человеческого существования. Начало и конец поэмы — отражение двух полюсов этой антиномии.


Н. А. МАШКИН

ВРЕМЯ ЛУКРЕЦИЯ

Наиболее вероятным годом смерти Лукреция считается 55 г. до н. э., то есть год консульства Гнея Помпея Великого и Марка Лициния Красса Богатого. Консульство это получено было необычным путем. Уже целое десятилетие из-за консульских мест ежегодно шли споры, переходившие в уличные сражения, но консульства 55 г. оба претендента, правда, не без труда и не без борьбы, добились лишь после сговора в Луке с третьим могущественным человеком того времени, Гаем Юлием Цезарем, находившимся в Галлии и завершившим ее завоевание. Власть Рима распространялась на все области Западного Средиземно­морья. Завоевания Цезаря доводили римские владения до Океана; оставались лишь небольшие островки (северо-запад- ный угол Испании, некоторые районы современной Швейцарии), сохранившие еще свою независимость. Правда, через два года после смерти Лукреция галльские племена под руководством Верцингеторига будут с ожесточением отстаивать свою незави­симость, но подчинение Риму всех галльских племен (областей современной Франции и Бельгии) было предрешено.

На Востоке за шесть лет до того закончились походы Пом­пея. Малая Азия и Сирия с их богатыми городами, ириобрет- шими мировую известность культурными центрами, принад­лежали Риму. Войска Помпея побывали и в Закавказьи. Поход этот был в сущности неудачен, свободные кавказские племена оказали римлянам сопротивление, но тем не менее и они должны были признать суверенитет Рима. Из больших эллинистических государств только Египет сохранял свою самостоятельность, но самостоятельность эта была лишь видимой. В том же 55 г. наместник Сирии Габиний насильно водворил в Египте Птоле­мея Авлета, изгнанного незадолго до того его подданными. Власть потомков Птолемея Сотера, сподвижника Александра Македонского, немногим отличалась в это время от власти царей Каппадокии или Коммагены, находившихся в вассальной зависимости от Рима. Лишь Парфянское царство, с которым римляне незадолго до того пришли в соприкосновение, сохра­няло полную свою независимость, но в том же 55 г. Красс гото­вился к парфянскому походу, трагически для него завершивше­муся. Цицерон за несколько лет до того уверял, что римляне известны по всему свету, престиж римского гражданина настолько велик, что нигде — ни у скифов, ни в Парфии, ни в Индии — никто не может допустить над ним насилие.[22]

В Рим и Италию стекались отовсюду колоссальные средства. Громадные денежные суммы поступали из покоренных стран в виде налогов, из провинций шел хлеб, предназначавшийся для раздач плебсу, ставших с 58 г. бесплатными, и дешевой про­дажи; из провинций поступало сырье для италийских мастер­ских, металлы, драгоценные камни, шерстяные и полотняные ткани, благовония, пряности, вина и фрукты и, наконец, рабы, составлявшие основу всего производства.

Приток ценностей изменил самый уклад римской жизни, всего италийского хозяйства, — он оказывал влияние на харак­тер классовой борьбы. Распределение ценностей было далеко не равномерным. На этой почве возникали конфликты и между

отдельными сословиями и между конкурирующими группами, принадлежащими к той или иной прослойке.

Время Лукреция — один из самых напряженных периодов Римской империи. Сознательная жизнь его падает на время от диктатуры Суллы до второго соглашения (в Луке) Помпея, Красса и Цезаря, составивших негласный политический союз, который приобрел в истории название первого триумвирата.[23]История этого периода сравнительно хорошо нам известна бла­годаря произведениям античных историков, главным образом Аппиана и Диона Кассия; многое освещают нам речи, письма и трактаты Цицерона, одного из крупных политических деяте­лей эпохи, лучшего римского оратора и выдающегося писателя.

Жизнь этой эпохи многогранна и противоречива. Противо­речивы и непоследовательны люди, но вместе с тем» жизнь необычайно интенсивна, наполнена крупными, волнующими современников событиями; темп жизни отличается необычайной быстротой, — сами современники далеко не всегда могли разо­браться в том, что происходит. Отсюда необычайная страстность в искании чего-то нового. Ищут новых путей в политике, в ора­торском искусстве, игравшем большую роль в политической жизни и являвшемся основой образования, в поэзии, в праве и философии, в практических знаниях, прежде всего в агроно­мии. В области культуры Рим создал еще мало нового и ориги­нального. Вместе с тем сохранили свое значение греческие и эллинистические источники. Их переводили, их пересказывали, им подражали, но и в римской старине, в ее обычаях и преда­ниях стремились найти поучительное и соединить его с тем, чему учились у греков.

Лукреций поставил своей целью выяснить сущность природы или, как тогда говорили, «природы вещей»; истинное знание, какое несло людям его произведение, должно было искоренить предрассудки и научить людей правильной жизни:

Чтобы не ведало тело страданий, а мысль наслаждалась Чувством приятным вдали от сознанья заботы и страха.

(II, 18—19)

По основному своему содержанию мы можем отнести поэму Лукреция к философским и естественно-научным произведениям, лишь несколько страниц книги V посвящено возникновению и развитию первобытного общества. Из событий исторических Лукреций упоминает «чуму» в Афинах и мельком в одном месте говорит о Пунических войнах. Кроме претора Меммия, чело­века образованного, но поглощенного всякого рода политиче­скими интригами, в книге Лукреция не назван ни один и|з его современников. Можем ли мы при таких условиях найти в поэме «О природе вещей» отражение каких-то современных ей собы­тий? Можем ли мы сказать, что этический постулат поэмы был определенным ответом на те вопросы общественной жизни, какие волновали современников Лукреция?

Прямых ответов на эти вопросы мы не найдем. Но иногда строгое и систематическое изложение Лукреция прерывается образами и сравнениями, взятыми из современности. Эти отступ­ления й замечания позволяют нам связать поэму Лукреция с его временем.

Одним из излюбленных является у Лукреция образ войны:

Сладко смотреть на войска на поле сраженья в жестокой Битве, когда самому не грозит никакая опасность.

(II, 5-6)

Говоря о движении и изменчивости начал (principia), Лукре­ций не находит ничего лучшего, как сопоставить этот процесс с войной:

Между началами так с переменным успехом в сраженьях Испоконь века война, начавшися, вечно ведется.

(7/, 573—574)

Война происходит между великими природными стихиями: огнем и влагой (V, 380 слл.).

Доказывая смертность души, Лукреций необычайно реали­стически рисует картину боя, когда

. .. весь ум у людей всецело захвачен сраженьем, И на резню и на бой они рвутся с остатками тела, Часто не видя, что нет уже левой руки, и волочат Кони ее со щитом средь колес и серпов беспощадных; Не замечает один, что без правой он на стену лезет, На ногу хочет другой опереться, которой уж нету, А шевелит на земле она пальцами в корчах предсмертных; И голова, отлетев от живого и теплого тела, Жизнь сохраняет в лице и во взоре, широко открытом, Вплоть до того, как души не исчезнет последний остаток.

(///, 647—656)

Из близких по времени к Лукрецию произведений эту кар­тину боя можно было бы сопоставить с различными описаниями битв, какие встречаем мы у Цезаря. У нас почти нет данных о жизни Лукреция, мы не знаем, участвовал ли он в- военных действиях, но если даже Лукрецию и не пришлось быть иа войне, то картина, нарисованная им, свидетельствует о его интересе к военным действиям. И интерес этот нужно считать естественным в тот период, когда война решала — могут ли римляне сохранить свою власть над Грецией и Азией (первая война с Митридатом), могут ли они удержать в своих руках Испанию (война с Серторием), могут ли римляне распростра­нить свою власть на Восток, на те страны, в которые проникли уже римские деловые люди, но которые сохраняли еще свою политическую самостоятельность. Так было в третью войну с Митридатом, а также с Тиграном II — царем Армении. Неза­долго до смерти Лукреция война на Севере должна была решить, могут ли римляне распространить свою власть на всю Галлию. Война решала не только вопросы внешней политики. Войны решали наиболее сложные и острые вопросы внутренней жизни. Историк II века н. э. Аппиан по войнам расположил всю рим­скую историю, последнюю же книгу он посвятил гражданским войнам. Аппиан начинает их со времени Гракхов, но первой гражданской войной в полном смысле этого слова была война между Марием и Суллой, закончившаяся сулланскими проскрип­циями, свидетелем которых Лукреций был несомненно в дни своей юности. К сулланским проскрипциям вполне подходят слова Лукреция о том, что люди

Кровью сограждан себе состояния копят и жадно Множат богатства свои, громоздя на убийство убийство, С радостью лютой идут за телом умершего брата И пировать у родных ненавидят они и страшатся.

(III, 10—73)

Это описание вполне соответствует тому, что рассказывают источники о проскрипциях Суллы. Лукрецию было тогда 16—17 лет, он хорошо должен был их запомнить, ибо на совре­менников проскрипции произвели необычайно сильное впечатле­ние и долго оставались в памяти у римских граждан. Эту худую «славу о сулланских временах использовал Цицерон в своей аги­тации против Катилины. Последний обвинялся в том, что он предполагал организовать избиение оптиматов;[24] третью речь лротив Катилины, обращенную к народу, Цицерон начинает с заверения, что с арестом катилинариев город спасен от резни и пожаров;[25] в последней речи, произнесенной в сенате, Цицерон говорит, что катилинарии оставались в Риме для того, чтобы поджечь его, истребить поголовно всех сенаторов, устроить резню населения.

Вопрос о том, в какой мере справедливы эти обвинения, не может входить в наше рассмотрение. Несомненно одно: в 63 г., в связи с делом Катилины, вспомнили сулланские вре­мена, и это, может быть, нашло отражение в поэме «О природе вещей».

Гражданская война для Лукреция не случайный эпизод. Она возникает на ранней ступени человеческого развития: когда свергнута была царская власть,

Смуты настали затем и полнейший во всем беспорядок…

(V, 1141)

Причина этого заключалась в том, что

Каждый ко власти тогда и к господству над всеми стремился.

(Imperium sibi cum ас summatum quisque petebat.)

(V, 1142)

Этот мотив — стремление к высшей власти — Лукреций счи­тает одним из зол человеческого общества. Желание захватить всю полноту власти (summas opes) заставляет людей заботиться об этом дни и ночи (III, 62—63). Это одна из ран жизни (vulnera vitae), одна из язв, находящих свою пищу в ужасе смерти. Мысль эта повторяется и в другом месте: в начале книги II поэт предлагает читателю отрешиться от жизни и со стороны смотреть, как люди мучаются,

Ночи и дни напролет добиваясь трудом неустанным

Мощи великой достичь и владыками сделаться мира.

(Ad summas emergere opes rerumque potiri.)

(//, 12— /3)

Выражения summae opes и rerum potiri встретим мы в произ­ведениях, близких по времени к поэме «De rerum natura». Ониг обозначают высшую власть, какой добился тот или иной деятель независимо от тех полномочий, какими он оффициально пользовался. В 46 г., например, Цицерон пишет одному из своих корреспондентов, что при известных условиях Цезарь «не имел бы такой власти, какую он имеет теперь» ( .. . sed tantas opes, quantas nunc habet, non haberet); [26] относительно положения своега после битвы при Акциуме Октавиан писал: potitus rerum omnium.[27]

Если беспрерывные внешние войны заполняют весь период сознательной жизни Лукреция, то спор из-за власти является характерной чертой внутренней политики. В 88 г. началась борьба между Марием и Суллой; победил Сулла, но когда он уехал на Восток воевать с Митридатом, сторонники его были побеждены Марием и Цинной; воюя с Митридатом, Сулла должен был бороться с командующими марианской армией, также направленными против понтийского царя: сначала с Вале­рием Флакком, а потом с Фимбрией. Одержав победу над Митридатом, Сулла вернулся в Италию, где начал новую войну против марианцев, закончившуюся его победой и ознаменован­ную проскрипциями. После смерти Суллы против сулланского правительства в 77 г. в Италии восстал Марк Эмилий Лепид, а в Испании против него боролся Квинт Серторий, виновни­ками гибели которого были не сулланцы, а Марк Перперна, марианец, проведший к Серторию из Италии армию, но потом составивший против Сертория заговор. В лагере господствующей партии сулланцев также происходила борьба между влиятель­ными лицами; в конце 70-х годов особое значение приобрели Марк Лициний Красс и Гней Помпей. На 70 г. оба они были избраны консулами, способствовали восстановлению досуллан- ских политических порядков, но не доверяли друг другу и лишь незадолго до окончания консульских полномочий распустили войска. В последующие годы возвысился Помпей, наделенный в 67 г. чрезвычайными полномочиями для борьбы с пиратами, а в 66 г.—для новой войны с Митридатом. Красс, оставав­шийся после 70 г. в тени и не игравший особой политической роли, хотя и безуспешно, но продолжал интриговать против Помпея. Римскими войсками, действовавшими против Митри- дата, командовал Луций Лициний Лукулл, бывший сулланец, сторонник и ставленник сулланской олигархии, против жела­ния уступивший Помпею командование, но действовавший затем против него в сенате.

К 66—65 гг. относится первый заговор Каталины, в котором приняли участие Красс и только что вступивший на полити­ческую арену Юлий Цезарь. Несмотря на неудачу, Катилина продолжал действовать и в последние годы, и почти весь 63 г. прошел под знаком борьбы с Катилиной, который сначала добивался консульства легальным путем, а потом, объявив себя сторонником кассации долгов и борьбы с сенатом, стремился к государственному перевороту. Победу катилинариев, как было уже сказано, противники их изображали как торжество произ­вола и насилий; невольно вспоминали то, что говорилось о сулланских проскрипциях. 5 декабря 63 г. были казнены кати- линарии, а в начале 62 г. в битве при Пистории погиб Катилина, но опасались, что захватит власть Помпей, возвра­щавшийся после удачных походов с Востока. Однако, вопреки ожиданиям, Помпей распустил свои войска, чем продемонстри­ровал свою лойяльность. Это, однако, не послужило ему на пользу. В сенате против него действовал Лукулл, и Помпей, справивший пышный триумф, оказался в политическом отно­шении изолированным; не утверждались его мероприятия на Востоке, не принимался аграрный закон, предусматривавший наделение землей его ветеранов. Сенаторская олигархия, каза­лось, снова взяла верх. Она стремилась оттеснить тех, кто добивался высшего положения в государстве.

Но торжество олигархии было лишь видимым. В 60 г. Помпей, Цезарь и Красс составили негласцый союз и, сдираясь на свои связи, заняли преимущественное положение в госу­дарстве (получили «summae opes»). Борьба за ьласть отдельных людей имела определенный классовый смысл, но современникам она казалась результатом личных интриг и честолюбивых замыслов. Так рисовалось дело Цицерону, так изображают его почти все античные историки, так воспринимал его и Лукреций, считавший борьбу за власть одной из язв современной ему жизни. Несомненно, что, говоря о борьбе за власть, Лукреций имел в виду события римской внутренней жизни, начиная со времени Мария и Суллы, но несомненно также, что особен­ную остроту приобрели эти суждения в начале 50-х годов во времена господства первых триумвиров.

Соглашение Помпея, Цезаря и Красса держалось в тайне, и ни древним, ни новым историкам не удалось установить точно, когда оно было заключено. В конце 60 г. оно не представлялось Цицерону опасным. Доверенный Цезаря Корнелий Бальб уверял Цицерона, что Цезарь будет действовать в согласии с ним и Помпеем, и так, чтобы было единение Помпея и Красса. Бальб просил Цицерона поддержать Помпея, а если Цицерону угодно, то и Цезаря. Цицерон не принял предложения, но был, судя по письму к Аттику, им польщен.[28]

Но постепенно тон Цицерона по отношению к первому триумвирату меняется. Уже в апреле 59 г. он пишет, что если прежде многим было ненавистно могущество сената, то теперь власть перешла не к народу, а к трем влиятельным лицам, которые по своему усмотрению намечают консулов и народных трибунов.[29] В июне Цицерон говорит о подчинении Помпею, Цезарю и Крассу как о рабстве.

«Смерть и изгнание, — указывает Цицерон, — мы считаем большим злом, на самом же деле это зло гораздо меньшее».[30]Приблизительно через месяц краски в письме Цицерона еще больше сгущаются. Цицерону пришлось обратиться к аллегори­ческой форме изложения. Государство, по его мнению, умирает от какой-то новой болезни. Все жалуются на положение дел, но средств к исцелению не находится. Никто не видит предела всему творящемуся, кроме гибели.[31] Вскоре после этого Цицерон называет господство триумвиров dominado. Цицерон пишет о всеобщем недовольстве. Они как бы отравляют медленно дей­ствующим ядом; так что можно лишь надеяться на безболез­ненную гибель.[32]

«О государстве, — пишет в другом письме Цицерон, — ничего не могу тебе написать, кроме как о всеобщей ненависти к тем, кто держит всё в своих руках. На перемену — никакой надежды».[33]

Правда, настроения Цицерона менялись, но даже им, чело­веком политики, овладевало отчаяние. После восстановления досулланской конституции, когда народное собрание приобрело снова решающее значение, когда восстановлена была власть народных трибунов, когда снова стал проводиться ценз и были реорганизованы суды, политическая жизнь в Риме вошла, каза­лось, в обычные рамки. Демократические начала приобрели даже как будто большее значение. Но это оживление полити­ческой жизни было видимостью. И триумвиры считались populares,[34] и они проводили свои мероприятия через народные собрания; заседания комиций проходили необычайно бурно, но верховные учреждения Римской республики теряли свою роль, а решения комиций фактически зависели от воли людей, пользующихся исключительным положением в государстве. Цицерон мог еще надеяться на всякого рода соглашения, выступления отдельных лиц и групп; он принимал близко к сердцу и живо реагировал на все перипетии политической жизни. Но люди менее искушенные и с другим характером считали себя в праве отвлечься от политических дрязг, отойти от политической жизни, в которой, по их мнению, ничего нельзя было найти кроме борьбы за власть честолюбивых людей. К таким людям и принадлежал, видимо, Лукреций.

Нет оснований в отвлеченных образах Лукреция видеть публицистические выпады против современных ему отношений, но заслуживает внимания то, что, говоря о тщете власти, он имеет в виду людей, распоряжающихся своими легионами:

Разве когда ты порой глядишь на свои легионы (tuas legiones), Что по равнине снуют, представляя примерную битву, Вместе с большим подкрепленьем в запасе и конницей сильной, С равным оружьем в руках, с одинаковой силою духа,

Иль когда видишь ты флот снующим повсюду на море, Что ж, убегают тогда, устрашенные зрелищем этим,

В ужасе все суеверья твои?……………………………………………………………………………

(II, 40—45)

…………………………….. боязнь и заботы, преследуя смертных,

Не устрашаются звоном доспехов и грозным оружьем, Но пребывают всегда средь царей и властителей смело …

(II, 48—50)

Выражение tuas legiones в том смысле, в каком оно употре­бляется Лукрецием, могло появиться только в его эпоху; оно могло возникнуть лишь после реформы Мария, когда в армию были допущены лица, не имеющие ценза, пролетарии, для кото­рых военная служба стала профессией и которые преданы были своему полководцу и могли итти с ним не только против внеш­них врагов, но и против своих сограждан. Образование профес­сиональной армии было одной из предпосылок вооруженной борьбы между Марием и Суллой и последующих гражданских войн. Во времена Лукреция были свои легионы у Помпея, появились они и у Цезаря, когда он отправился в Галлию. Что могущественные люди (potentes), магнаты, могли в известных случаях распоряжаться легионами, видно из слов Красса, при­водимых Плутархом: богатым Красс считал того, кто мог на свои средства содержать армию. Не случайно, может быть, встречается здесь выражение reges rerumque potentes. Potentes очень образно подходило к триумвирам, а, судя по одному из писем Цицерона, знатная молодежь, цитируя старого римского поэта Энния или Луцилия, заявляла о своей ненависти к царям: reges odisse superbos.[35] Вполне вероятно, что триумвиров величали презри­тельно царями, и поэтому вполне допустимо, что слова Лукреция reges rerumque potentes навеяны современными ему суждениями о триумвирах.

В те годы, когда Лукреций заканчивал свою поэму, легионы занимались маневрами, но прошло шесть лет после его смерти,

и войска двух могущественных его современников, Цезаря и Помпея, повели регулярную войну в разных местах Римского» государства.

Современники склонны были объяснить эту борьбу личными мотивами, в действительности же это была борьба за военную диктатуру, и в результате этой борьбы могущественных лиц (rerum potentes) выросла Римская империя, которая должна была разрешить насущные задачи рабовладельческого общества: консолидировать разноплеменную Римскую державу, прекратить гражданские войны, обеспечить все условия для неограниченной эксплоатации рабов и подавления их восстаний.

Этого результата столкновения могущественных людей не мог предвидеть Лукреций, — он жил лишь в начале этого процесса, — но он оказался дальновиднее Цицерона. Того волновали самые незначительные явления политической жизни: выступления Куриона и Катона, предложения Ватиния, переход Клодия в плебеи, поведение волоокой сестры Клодия, настроение- преторов и консулов; Лукреций же восклицал, обращаясь к своим современникам:

О вы, ничтожные мысли людей! О чувства слепые! В скольких опасностях жизнь, в каких протекает потемках Этого века ничтожнейший срок! Неужели не видно, Что об одном лишь природа вопит и что требует только, Чтобы не ведало тело страданий, а мысль наслаждалась Чувством приятным вдали от сознанья заботы и страха?

(//, 14—19)

Не только борьбу за власть и могущество считает Лукреций язвой современного ему общества. Погоня за наживой и слепая жажда почестей (avarities et bonorum caeca cupido)

Нудят несчастных людей выходить за пределы закона И в соучастников их обращают и в слуг преступлений…

(7//, 60—61)

В книге II (11) Лукреций говорит о спорах из-за знатности и дарований — certare ingenio contendere nobilitate.

В этих суждениях как будто мало конкретного. Но Лукреций исходит из того, что переживало общество его эпохи. Никогда в римской истории не достигала такой остроты борьба из-за высших магистратур (bonorum caeca cupido) и из-за наживы, а кроме того в эту эпоху сохраняла еще свое значение знатность рода, и только, пожалуй, для этой эпохи характерны состязания между талантами.

Источники, относящиеся к эпохе Лукреция, дают немало данных, конкретизирующих его положения. Юридически при­надлежность к сословию патрициев давно уже утратила свое значение. Еще в IV веке до н. э. плебеи получили доступ ко всем высшим выборным должностям, магистратурам, но римское общество не утратило аристократического характера. Древнее происхождение рода, знаменитые предки, восковые изображения которых помещались в атриуме, упоминания о членах фамилии, в римских летописях, — всё это было пред­метом гордости отдельных, сравнительно немногочисленных семей, представители которых очень часто кроме знатности и не отличались иньши достоинствами. В сенате они составляли влиятельную группу, препятствующую реформам. К людям, не имеющим в доме изображений предков, выходцам из незнат­ных фамилий или уроженцам муниципиев аристократы относи­лись как к выскочкам; они оставались для них «новыми людьми» (homines novi), каковы бы ни были их заслуги перед аристократической партией. Даже Цицерону не прощалось скромное его происхождение. Этой грани между истинными аристократами и «новыми людьми» не забывает и сам Цицерон. Поздравляя Луция Эмилия Павла с выборами в консулы (на 51 г.), Цицерон пишет, что в успехах его во время выборной кампании он не сомневался, принимая во внимание и личные его заслуги и выдающееся положение знатной его фамилии (pro amplissima familiae dignitate).[36] Представители аристократи­ческой части сената (потомки патрицианских и старых плебей­ских родов) и во времена Лукреция далеко не всегда могли проводить свою политическую линию; политическое влияние их будет в дальнейшем ослабевать, но претензии на знатность сохранят свое значение, и даже в конце I века Ювенал будет упрекать сенаторскую знать времен империи в увлечении знатностью своих родов.

Но число знатных фамилий уменьшалось. Представители их далеко не всегда добивались успеха на политическом поприще. Чтобы добиться влияния, нужно было сделаться членом сената, а путь в сенат лежал через магистратуру; не все сенаторы были одинакового ранга, особое значение имели те, кто занимал высшие магистратуры, прежде всего консулат. Предвыборная борьба велась с крайним ожесточением. В конце II века были случаи убийства неугодных конкурентов. В годы Лукреция, в послесулланский период, выработалась даже особая техника предвыборной борьбы, с которой нас знакомит письмо Квинта Цицерона, брата знаменитого оратора (Ое реМюпе сопзиЫив). В нем указывается, как должен кандидат угождать своим изби­рателям. Он должен опираться на друзей в сенате, среди всадничества в муниципиях (италийские города тогда пользо­вались равными правами с Римом, хотя права эти далеко не всегда осуществлялись). Большую роль играл прямой подкуп избирателей, против которого бессильны были старые законы, изданные в различное время.

Чтобы устранить конкурентов, прибегали ко всевозможным средствам: их чернили в глазах избирателей; возбуждались обвинения, только для того чтобы воспрепятствовать человеку принимать участие в выборах (в числе кандидатов не могли быть люди, находившиеся под судом). Со второй половины 60-х годов консульские выборы находятся в центре всей поли­тической жизни Рима. В 66 г. на консулат претендовали: Луций Сергий Катилина, Публий Автроний Пет, Публий Корнелий Сулла, Луций Аврелий Котта и Луций Манлий Торкват. Кати­лина еще до начала выборов был привлечен к суду по обви­нению в вымогательстве в провинции. Избраны были сначала

Автроний Пет и Сулла (племянник диктатора), но выборы были кассированы — на том основании, что избиратели были под­куплены. На место Пета и Суллы избрали Аврелия Котту и Манлия Торквата. После этого составился заговор, в план которого, по дошедшим до нас известиям, входило убийство консулов и восстановление в консульских правах Пета и Суллы. Заговор не удался, но предвыборная борьба волновала Рим и в последующие годы: особенно в 63 г., в год заговора Кати- лины, о котором говорилось выше.

Первый триумвират и был в сущности организован по типу предвыборных соглашений. Триумвирам удалось провести своих кандидатов на 58 г., но в последующий период влияние опти- матов усилилось, и свидание в Ауке должно было упрочить их значение в государстве. Решено было, что Помпей и Красс будут консулами, но этот консулат достался им в результате упорной борьбы и насилий над политическими противниками. Борьба продолжалась и в годы, последовавшие за смертью Лукреция. На 54 г. прошел противник триумвиров (особенно Цезаря) Луций Домиций Агенобарб. В 54 г. в числе кандидатов в кон­сулы был близкий Лукрецию Меммий, но, обвиненный в под­купе, он был осужден и вынужден был покинуть Рим. 53 год начался без вновь избранных консулов. Консулы и преторы не были даже выбраны и на 52 г., так что государством1 с начала нового (52-го) года управляли interreges («междуцари») и народ­ные трибуны. Убийство Клодия (народного трибуна 58 г.) вызвало волнения, для подавления которых сенат назначил Помпея единоличным консулом (consul sine collega). Так возник прецедент к сосредоточению в одних руках разных магистратур (Помпей считался проконсулом Испании и был наделен чрез­вычайными полномочиями по снабжению Рима продоволь­ствием), что особенно характерно для политического строя эпохи ранней империи.

Мотивы столь страстной борьбы за магистратуры разно­образны: играло роль и стремление занять определенное место в обществе, чтобы можно было гордиться своим достоинством (dignitas) и чтобы возвысилось или, во всяком случае, не угасло значение рода; в интересующую нас эпоху имели громадное значение и материальные выгоды: по установлению Суллы высшие магистраты — преторы и консулы, после того как они в течение года выполняли свои полномочия в Риме, получали по жребию ту или иную провинцию. Магистратуры исполнялись бесплатно, провинциальное же управление несло большие выгоды. Бескорыстие (abstinentia), какое отмечает Тит Ливии у Луция Эмилия Павла и у родного сына его Сципиона Афри­канского Младшего,[37] было явлением необычным; как правило, бывшие магистраты, задолжавшие в Риме во время выборов, возвращались из провинций разбогатевшими. Выработалась целая система злоупотреблений своей властью, о которых красноречиво свидетельствуют речи Цицерона против Верреса. Чего только последний не допускал в Сицилии, своей провинции: за деньги он привлекал к суду невиновных людей и освобождал виновных; с сицилийцев взыскивалось значительно больше хлеба, чем полагалось. Веррес присвоил громадные суммы денег, какие отпущены были ему на закупку хлеба, по своему произ­волу расхищал имущество городов. Конечно, не все хозяйничали в своих провинциях так же, как Веррес, но последний имел своих предшественников и продолжателей. Римское законо­дательство еще со 149 г. устанавливало строгие законы против злоупотребления в провинциях; процессы бывших провинциаль­ных наместников были обычным явлением, но это не остана­вливало римских сенаторов: незаконные поборы провинциальных магистратов были обычным явлением. В этом сказывалась та язва жизни (vulnus vitae), которую Лукреций обозначал словом avarities, — жадность наживы, особенно денежной.

Римские провинции представляли собой широкое поле для этой наживы. Если наместников провинций обогащали незакон­ные поборы, то публиканы, принадлежавшие обычно ко второму, по своему значению, сословию — всадникам, наживались на откупах, которые соединены были с самым необузданным ростов­щичеством. Существовали, кроме того, всякие торговые пред­приятия, компании по перевозке, по кредитованию, в которые втянуты были не только высшие, но и средние слои римского свободного населения. Составлялись товарищества, в которых могли участвовать все, кто располагал деньгами. Говоря о соучастниках и случаях преступлений, к которым приводит жажда наживы, Лукреций воспользовался терминологией этих объединений. . . socios scelerum atque ministros, говорит он, но socii — это члены деловых компаний, societates, a ministri — подчиненные им рабы или вольноотпущенники. Ростовщичество в этот период процветало. В сети ростовщиков попадали и нобили, жившие не по доходам, и мелкие люди, которым не всегда удавалось найти средства для своего существования. Нити ростовщического капитала тянулись далеко за пределы Италии; видные ростовщики, как Рабирий Постум, кредитовали даже царей. Если город не мог уплатить налогов, услужливые ростовщики за лихие проценты предоставляли ему любую сумму.

Все это несомненно видел Лукреций.

Погоня за богатством, по его мнению, давнее зло. Когда-то люди различались только по силе и красоте, но

Позже богатство пришло и золото было открыто, Что без труда и красивых и сильных лишило почета .. .

(V, 1113—1114)

Когда-то ценной была медь,

………………….. а золото было в презреньи .. .

(V, 1273)

Ныне в презрении медь, а золото в высшем почете.

(V, 1275)

Громадные богатства, стекавшиеся в Рим, использовались в значительной своей части непроизводительно. Римские писа­тели очень часто простоту и бережливость знатных римлян древ­нейшей эпохи противопоставляли роскоши и расточительности их потомков. Касается этой темы и Лукреций. Он описывает хоромы, в которых находятся золотые статуи, говорит о домах, где сверкает золото и серебро; многие пиры озаряются в изо­билии светом, под резным золоченым потолком раздается звук кифары (II, 22—28). Лукреций говорит нам о статуях, украшающих дома, напоминая настоящую погоню римлян за статуями знаменитых греческих мастеров. Их свозили в Рим видные полководцы, их забирали себе провинциальные наместники. Захват ценных статуй у сицилийских городов составляет особый пункт в обвинительных речах Цицерона против Верреса. Статуи доставляли в Рим предприниматели вроде друга Цицерона — Помпония Аттика. Пресыщенный жизнью богач бросается из городского своего дома, спешит на своих рысистых лошадях в загородную виллу (III, 1063), чтобы вернуться вскоре в город. Упоминание о вилле заставляет нас напомнить еще об одной черте, характерной для римского общества позднереспубликанской эпохи: о развитии крупного землевладения. Латифундии, обрабатывавшиеся, главным обра­зом, трудом рабов, достигали неслыханных размеров. Сторонник Помпея Луций Домиций Агенобарб обещал расселить на своих землях 30 когорт, причем каждому легионеру хотел предоста^ вить по 4 югера; всё земельное владение Домиция исчисляют в 40 тысяч югеров, а Домиций был еще не самым крупным владельцем. Человек не знает пределов обладания:

…………………………………………………… поп cognovit quae sit habendi

Finis . ..

говорит Лукреций в книге V, 1432. Этому стремлению расши­рять безгранично свои владения противопоставляется древний род людей (antiquum genus), который

… жизнь проводил беззаботно, довольствуясь малым,

Хоть и земельный надел был в то время значительно меньше .. .

(Cum minor esset agri multo modus ante viritim…

(II, 1171—1172)

Лукреций был современником аграрного законопроекта Сервилия Рулла, аграрных законов Юлия Цезаря; они вызы­вали много толков и нареканий. Под влиянием этих толков и говорит Лукреций о всеобщем земельном разделе в раннюю эпоху человеческого развития. Когда люди поняли, что всё в природе совершается в определенном порядке, они,

… на участки разбив, обрабатывать начали землю . . .

(V, 1441)

Протесты против роскоши, против непомерного богатства, восхваление минувших времен, когда люди довольствовались немногим и были счастливы, роднят Лукреция с другими писателями его эпохи. Вот что писал по тем же вопросам Саллюстий: «В те времена человеческая жизнь протекала еще без страстей, каждый вполне удовлетворялся своим … Когда же вместо труда в человеческую жизнь вторглась праздность, вместо сдержанности и справедливости — произвол страстей и высоко­мерие, вместе с нравами изменилась и судьба людей».1

Описывая быт и нравы германцев, Цезарь говорит о том, что у них нет собственности на землю. У них происходят ежегодные переделы, и в пользу этого, по словам Цезаря, приводится несколько причин. Одна из них—«чтобы не возни­кала страсть к собиранию денег, служащих поводом к смутам и раздорам».2

Отмечая это сходство, укажем, что в учении Лукреция о ранних ступенях человеческого развития есть и одна особен­ность: он не разделяет учения о золотом веке. Первобытные люди немногим отличались от животных: они жили в постоянной борьбе, терпели лишения.

Долго, в течение многих кругов обращения солнца,

Жизнь проводил человек, скитаясь как дикие звери.

(V, 931—932)

  • S а 11 u s t i u s. De coniuratione Catilinae
  • De bello Gallico VI, 12.

Люди не знали земледелия и питались тем, что посылала природа; они не знали огня, жили в пещерах или скрывались в лесах.

Общего блага они не блюли, и в сношеньях взаимных Были обычаи им и законы совсем неизвестны. Всякий, добыча кому попадалась, ее произвольно Брал себе сам, о себе лишь одном постоянно заботясь …

(V, 958—961)

Лишь постепенно развивались люди, развивалась речь. Был открыт огонь.

День ото дня улучшать и пищу и жизнь научали Те, при посредстве огня и всяческих нововведений, Кто даровитее был и умом среди всех выдавался. Начали строить цари города, воздвигать укрепленья, В них и оплот для себя находя и убежище сами; И поделили поля и скотину они, одаряя Всех по наружности их и по их дарованьям и силам, Ибо наружность тогда почиталась и славились силы.

(V, 1105—1112)

Богатство привело людей к вражде. Власть царей была «свергнута.

Смуты настали затем и полнейший во всем беспорядок: Каждый ко власти тогда и к господству над всеми стремился.

(V, 1141—1142)

Тогда-то и появляются мудрые законодатели, устанавли­вающие договоры всеобщего мира. Люди до того истомились насилием, что добровольно подчинялись установленным законам. Так появляются iura и leges.

Учение Лукреция о развитии общества реалистичнее обыч­ных в древности концепций золотого века. Сам Лукреций теорию «золотого века» считал нелепой.

Тот, лишь на имя одно «новизны» опираясь пустое, Много способен еще наболтать несуразностей всяких:

Может, пожалуй, сказать, что тогда по земле золотые Реки текли и цвели самоцветами всюду деревья, А человек нарождался таким непомерно огромным, Что по глубинам морей он шагал совершенно свободно И поворачивать мог руками небесные своды.

(V, 909—915)

Вопрос о генезисе теории общественного развития Лукреция остается недостаточно изученным.

Концепция золотого века, элементы которой мы встретим уже в гомеровских описаниях, последовательно данная Гесио- дом, воспринята была последующими писателями, а в эпоху эллинизма получила широкое распространение благодаря стоикам. Элементы противоположных взглядов—теории изна­чальной борьбы и договора появились у софистов, были раз­виты Демокритом, от него перешли к Эпикуру,[38] которому следовал и Лукреций; но изложение последнего настолько реалистично, что трудно свести его к простому заимствованию и отрицать оригинальность самого Лукреция, оперирующего чисто римскими понятиями. Этот реализм Т. Франк объясняет прежде всего знакомством римлян с бытом отсталых народов.[39]На это указывает и сам Лукреций:

Как и доныне живут, по слухам, иные народы . . .

(V, 17)

Римляне, — указывает Франк, — видели остатки домов небо­гатых древнейших поселений в Лации, и это могло навести их на мысль, что мать-природа далеко не всегда была щедрой. Однако находки золота и драгоценностей в этрусских могилах до известной степени подтвердили им справедливость легенды о золотом веке. Но если большинство римлян находило эту теорию правдоподобной, Лукреций, — указывал Франк, — при­нимает иную, эволюционную теорию, хотя в некоторых отноше­ниях отдал дань идущей от Энния идеализации римской старины. Построение Франка имеет некоторые основания. Убедительным считаем мы его положение, что на Лукреция оказало влияние знакомство римлян с народами, стоящими на ступени варварства и даже дикости; допустимо предположение, что он мог учесть остатки первобытных латинских поселений; но вряд ли находки в этрусских могилах оказали какое-нибудь влияние на воззрения римлян, касающихся далекого прошлого. О прошлом этрусков римляне знали очень мало, а золото из этрусских гробниц попа­дало в руки предприимчивых «кладоискателей» и не находило никаких обобщений у римских теоретиков. Теория золотого века, популярная у римских писателей конца республики и начала империи, принята была от греков и стала распростра­няться еще в III веке.

При разборе и объяснении теории общественного развития, формулированной Лукрецием, незаслуженно мало внимания уделяется, по нашему мнению, одному месту из речи Цицерона Pro Sestio, которое может пролить свет на связь концепции Лукреция с современной ему действительностью. Речь эта произнесена была Цицероном в 56 г. Сестий в бытность свою народным трибуном (в 57 г.) принимал деятельное участие в кампании за возвращение Цицерона; после того как он сложил свои полномочия, противная партия Клодия обвинила его в насилии. Цицерон доказывает в своей речи, что насилие применимо было Клодием и его сторонниками, Сестий же вынужден был отвечать на насилие насилием. В числе «общих мест» мы читаем у Цицерона следующее:

«Кто из нас, судьи, отрицает, что, как это показывает сама природа вещей, в те времена, когда у людей не было записано ни цивильное, ни естественное право, они там и сям бродили в одиночку по обширным полям и имели только то, что силой, путем убийств и ранений, могли захватить или удержать? После же того те, которые выделялись среди других мужеством и благоразумием, . . . собрали рассеянных гговсюду людей в одно место и от дикости привели их к справедливости и кро­тости».[40]

Таким образом, по Цицерону, появилась общественная жизнь, создались города и государства, изобретено было божеское и человеческое право (invento et divino iure et hu­mano).

Общими у Цицерона и Лукреция являются следующие моменты: изначально люди жили так же, как и дикие звери; основным принципом их жизни было насилие (vis). У Лукреция большую, а у Цицерона исключительную роль сыграли храбрые и благоразумные люди, положившие начало общежитию, которое основано было на принципе общей полезности и на договорных началах [у Цицерона государства (civitates) — conventícula hominum; города (urbes) — domicilia coniuncta]. Подобно Лукре­цию Цицерон считает, что такой порядок установлен самой природой: ita naturam rerum tulisse.

Название поэмы Лукреция «De rerum natura» — позднее, но оно вытекает из самого содержания произведения. Таким образом, и для Цицерона и для Лукреция изложенные ими принципы отражают порядок, установленный самой природой. Такое учение кажется Цицерону вполне естественным, никто в нем не может сомневаться: Quis enim nostrum (по другому чтению — vestrum), iudices, ignorât…

Приведенное нами положение Цицерон формулировал в 56 г. В этом году Лукреций заканчивал свое произведение, о котором Цицерон, несомненно, знал, ибо впоследствии был его издателем. Таким образом, Цицерон мог воспользоваться теми мыслями, какие сообщил ему Лукреций, но не лишено вероятия и то, что Лукреций представил в яркой поэтической форме то, что думали его современники. Проповедуемая им теория до него могла раз­рабатываться римскими юристами в связи с общими вопросами, касающимися права.

Мы склоняемся больше к первому предположению: Лукреций был во многих отношениях самостоятелен в своих суждениях о первобытном человеке, хотя римские юристы, наряду с грече­скими философами, могли оказать на него какое-то влияние. Отрывок Цицерона из речи за Сестия важен, однако, не только тем, что дает возможность поставить вопрос об источниках тео­рии Лукреция. Тот контекст, в каком мы этот отрывок встре­чаем, имеет значение и для вопроса о связи концепции Лукреция с современной ему действительностью. Основным у Цицерона является противопоставление vis и ius, насилия и права. Это про­тивопоставление навязано событиями начала 50-х годов I века.

В законности решения комиций, в праве римского народа изъявлять свою волю никто не сомневался, но общая полити­ческая обстановка приводила к частым нарушениям этого права. В консульство Цезаря, в 59 г., на комициях появлялись воору­женные люди и заставляли принимать решения, угодные триум­вирам. В 58 г. Клодий составил вооруженные дружины из своих клиентов, плебеев, вольноотпущенников и рабов и, опираясь на эти дружины, проводил свои решения. Клодий был сторон­ником Цезаря и относился к популярам, но ту же тактику проводил и противник его Милон, народный трибун 57 г. Наси­лие применяла и та и другая сторона. Vis и ius находились в самом неопределенном соотношении. Современная Лукрецию действительность толкала его на общую и широкую постановку вопроса о взаимоотношении между насилием и правом в истории человеческого общества, а созданная им теория, может быть, никогда не была так популярна, как в его дни, хотя следы ее находим у Цицерона и Сенеки, но в последующий период кон­цепция золотого века приобретает большую популярность; этому способствует не только влияние стоиков, но и характер полити­ческих событий. В 50-х годах никто не мог предвидеть будущего. Это — время борьбы, каждая из борющихся групп надеялась на торжество своего дела. И vis и ius в этой борьбе, как выте­кает из речи Цицерона за Сестия, имеют свое оправдание в политической жизни.

Дальнейшая полоса гражданских войн и утрата затем поли­тической свободы приводили людей к разочарованию в совре­менности; люди мечтали о каком-то новом, необычном золотом веке, который был в какие-то давние времена и чудесно, сам собой наступит в недалеком будущем . .. Люди верили в то, что решительно опровергал Лукреций. Сам он, не выражая это определенно, был далек от оптимизма Цицерона. Золото, жажда богатства привели к несчастиям современной ему жизни. Где пути их преодоления? Современники Лукреция придавали большое значение политической борьбе и законодательным мероприятиям. Вскоре после его смерти и Цицерон и Саллю- стий — люди разных политических убеждений — призывали Цезаря, захватившего власть в государстве, к борьбе против роскоши и морального разложения.

Лукреций дает иной ответ. Мудрец должен отвлечься от всего, что происходит. Ни власть, ни богатство не делают человека счастливым. Человек должен отвлечься от того, что творится в обществе, он должен стать ближе к природе. Только познание ее законов, только понимание сущности вещей может научить людей. Отсюда пророчески вдохновенный тон Лукреция, когда он говорит о мироздании, когда излагает свою атомисти­ческую теорию, когда объясняет явления природы, развивает учение о происхождении человеческого общества. Лукреций считает свое произведение не только теоретическим трактатом, он смотрит на него как на дидактическое произведение, которое должно помочь людям освободиться от страха и суеверий, приблизить их к природе, которая

…………………………………………………………………………………. требует только,

Чтобы не ведало тело страданий, а мысль наслаждалась Чувством приятным вдали от сознанья заботы и страха . . .

Г//, 17—19)

Истинное познание, правильное понимание сущности вещей — такова основная предпосылка счастливой жизни. Одним из препятствий на пути к правильному пониманию жизни

является религия: из-за религии людей мучит страх смерти, ибо они опасаются загробного возмездия. Принесение в жертву юной Ифигении показывает, что религия приводит к нечестивым делам (impia facta), к преступлениям. Истинное познание освобождает человека от религии, делает его свободным.

Как понимает Лукреций религию? Старший современник Лукреция, великий понтифик Муций Сцевола, говорит, что есть религия поэтов, религия философов и религия государственных деятелей. Лукреций нередко берет поэтические образы из области религии; с обращения к Венере начинается его поэма, он дает яркое описание культа Великой Матери, предания о которой находит прекрасными, хотя и лишенными правдо­подобия. Человек может поэтизировать природу, называть море Нептуном, плоды земли — Церерой, вино — Вакхом.

То уж уступим ему, и пускай вся земная окружность

Матерью будет богов для него . ..

(II, 658-659)

Лукреций вслед за Эпикуром допускает существование богов, которые должны

…………………………………………………………….. по природе своей непременно

Жизнью бессмертной всегда наслаждаться в полнейшем покое . . .

(II, 646-647)

Он говорит об апофеозе Эпикура:

Богом он был, мой доблестный Меммий, поистине богом!

Он, кто впервые нашел ту основу разумную жизни,

Что называем теперь мы мудростью . . .

(V, 8—10)

Во всем этом, т. е., по терминологии Муция Сцеволы, в религии поэтов Лукреций находит много привлекательного; пусть человек олицетворяет природу в образах богов,

……………………………………………………….. если только при этом

Он, в самом деле, души не пятнает религией гнусной.

(II, 659, 680)

.Лукреций «в самом деле души не пятнает религией гнусной». Он восстает против религии, поскольку она дает людям невер­ные понятия о вещах, сеет суеверия, заставляет людей мучиться страхом смерти, — другими словами, Лукреций является против­ником религии философов.

Прежде чем поставить вопрос об отношении Лукреция к религии государственных деятелей, попытаемся определить, каково было отношение к религии современников Лукреция. В переписке Цицерона, по словам Фовлера, едва ли найдутся какие-либо указания на то, чтобы Цицерон и его друзья, так же как и вообще средний человек того времени, были расположены руководствоваться в своих мыслях и действиях той или иной степенью зависимости от верховного существа.[41] В произведениях Цезаря, повествующих о войнах, какие приходилось ему вести, мы почти не встретим попыток объяснить исход тех или иных событий вмешательством божественной воли. Мы находим ссылки на судьбу, но в таком контексте, который позволяет думать, что сам Цезарь вряд ли допускал то объяснение, какое •он приводит. Вот, например, что находим мы в одном из пере­сказов его речи, обращенной к солдатам: он говорит, что пора­жение противников произошло или вследствие их замеша­тельства, или по вине кого-нибудь из них, или же судьба воспрепятствовала их победе. Естественно, что первые мотивы кажутся нам убедительнее, чем ссылка на роль судьбы.[42] В одной из последних книг «Записок о гражданской войне» Цезарь при­водит рассказы о чудесных явлениях, наблюдавшихся в разных местах после Фарсальской битвы, но передает их как слухи.[43]Несомненно, что и Цицерон и Цезарь были рационалистами,

и рационалистическое объяснение явлений мы можем считать- одной из характерных черт той эпохи. В этом отношении поэма Лукреция отвечала духу времени, но духовная жизнь его эпохи сложна и противоречива. Римский консерватизм сказывался, правда, в строгом и пунктуальном соблюдении обрядов государ­ственной религии, но многое из старых обычаев забывалось и игнорировалось; перестала существовать коллегия братьев арвальских, не избирались младшие фламины. По словам поэта времен Августа, до того, как последний стал восстанавливать старые обычаи, паук в храмах ткал свою паутину.

Римские аристократы со спокойной совестью шли на такие акты, какие рассматривались традицией как святотатство. Веррес расхищал в Сицилии имущество храмов, игнорируя сакральное значение тех или иных предметов. Он присвоил канделябр, предназначенный для храма Юпитера Капитолий­ского; он приказал доставить ему высокочтимую в Лилибее статую Дианы, которую со слезами провожали сегестинцы, и т. д. В 62 г. римское общество было взволновано святотат­ством молодого патриция Клодия — будущего народного три­буна. В праздник Доброй богини (Bona dea), в котором могли принимать участие только женщины, Клодий, переодетый женщиной, проник в дом верховного понтифика Гая Юлия Цезаря на свидание к жене его Помпее. Маскарад Клодия был обнаружен, и дело получило всеобщую огласку, дошло до сената и рассматривалось как святотатство. Консул 61 г. Мессала настаивал на строгом наказании, но за Клодия заступились трибуны и некоторые из оптиматов.

Дело Клодия, судя по письмам Цицерона, в течение неко­торого времени было одним из самых актуальных событий римской жизни. Оно вызвало такой же интерес, как возвращение Помпея и оппозиция сената по отношению к его восточным мероприятиям. Оффициальное обвинение трактовало происше­ствие в доме Цезаря как религиозное преступление, но обще­ственное мнение оценивало его как будто иначе. Цицерон вначале отнесся к нему как к занимательной скандальной

истории,[44] но впоследствии тон его изменился,[45] дело приняло- политическую окраску, и сам Цицерон по политическим, а отчасти по личным соображениям выступил в качестве обви­нителя пороков Клодия, проступок которого остался в конце концов безнаказанным. Итак, консервативная часть сенаторского сословия старается соблюдать и охранять религиозные обычаи и традиции, но это проводится не столько из побуждений искренней религиозности, сколько по политическим соображе­ниям. Несомненно, по этим же самым соображениям, Бибул, ссылаясь на небесное знамение, хотел закрыть народное собра­ние, на котором обсуждался аграрный законопроект Юлия Цезаря.

В своих выступлениях перед народом Цицерон нередко апеллирует к религиозным убеждениям своих слушателей. Последняя речь против Верреса заканчивается молитвой к богам, оскорбленным святотатственными действиями сицилий­ского наместника. Бессмертных богов упоминает Цицерон и в речах против Катилины.

[1] Илиада II, 485 сл.

[2] Одиссея VIII, 491.

[3]   D i о g. L а*е г t. VIII, 3: ev Ы ти> тггр\ ttoiyjtcov cpyjo-tv ort ха\ ‘Ofxvjpixoc; Ь ‘EpLTreSoxXíjc; ха\ Betv¿<; 7uep\ тv)v opáccv ^syovs, [летасрорсхос; x’wv xa\ тaPctc; той; 7repi tcoivjtixyjv s-jcity) Ввиваете

[4]  Lessinjr4 Werke, hrsg. v. Bornmüller, V, 459.

[5]  i 935—950.

[6]   Например, Kannengiesse г’ом, которому возражает A. Briefer в рецензии на диссертацию J. van der V а 1 k’a (Berl. philol. Wochenschr., 1903, 298).

[7]   В частности, убедительные доводы в пользу того, что книга IV напи­сана раньше, чем кни*а III, прлводлт J. Mewaldt (Herrn. 43 (1903), 286); М u s s е h 1 в диссертации De Lucretiani libri primi condicione ас retracta- tione (Greifswald, 1912) устанавливает порядок написания книг: I, И, V, VI, IV, ill.

[8]   Если даже материал в этой части, как полагают некоторые исследо­ватели, был заимствован Лукрецием не непосредственно у Фукидида, а у какого-либо использовавшего его более позднего автора (Diels. Sitzung-sber. d. Pr. Ak. d. W., 192Ö, 10 сл., и вслед за ним Werner Lück. Die Quellenfrag-e im 5.- und 6. Buch des Lukrez. Diss. Breslau, 1932, указывают как на вероятного посредника между Фукидидом и Лукрецием, на эпику­рейского писателя Деметрия Лаконца), то он, очевидно, не был подвергнут этим посредником сколько- нибудь значительной переработке. «Am wahrschein­lichsten ist es dass er [Лукреций] durch die hinreissende Darstellung des Thuki- dides, die in der ihm vorliegenden Quelle des Demetrios nichts von ihrer Originalität eingrebüsst hatte, so weit mit fortgerissen wurde, dass er sich zu genauerer Wiedergabe entschloss» (Lück, 1. c., 177).

[9]   Essai sur Tite-Live, стр. 302.

[10] Kai тсоХко\ £<; ávai<rx’jvTOu<;                                                 <r7ráv£i Ttuv sirtTvjdsíwv 8ta то

Guyyoix; yí8y] 7cp5T£\)váv7¿ scpíciv £7r\ 7rup7.<; yap aAXoTpíac; (pdáffavTes той? v^cavta?

  • fxlv £7U\h’vu£<; tov ¿aoTwv vexpov ócpyjrtov, oí os xaio^evou aXkou ávcoOsv£7Utß7- XovT££ ov q>spotev aTuyjcav (II, 52, 4). «Многие, раньше уже похоронившие немало своих, прибегли к непристойным похоронам за отсутствием необходимых при­надлежностей для погребения: одни клали своего, покойника на чужой костер и поджигали его прежде, чем появлялись те, которыми костер был сложен; иные бросали принесенного покойника сверху на костер в то время, как сожигался на нем другой труп, а затем удалялись». (Перевод Ф. Мищенка в переработке С. Жебелева.)

[11]  Multo cum sanofuine; ingenti clamore; rixantes—см. кн. VI, 1284—1286

[12] Ср. Фук. II, 49, 2.

[13] Inde ubi per fauces pectus complerat et ipsum Mórbida vis ín cor maestum confluxerat aegris, Omnia turn vero vitai claustra lababant.

-^Фук II, 49,3: xoù ó-оте ¿ç »uy)v xxpôiav fftvjpíSstsv, àve<rcpsçé Tsaùrrçv xcl\ àîtoxaftâpffeiç xoXvfc 7rotŒat oaat útto taTpaW covoptaa-fxevxi etatv £7z9¡(ry.vf xat хитои [лета •caXat7Tû)pi7ç [i.£YaXv)ç. «Когда болезнь бросалась на желудок, она произво­дила тошноту, и затем следовали все виды изверженной желчи, обозначае­мые у врачей особыми именами, причем испытывалось тяжкое страдание». (Перевод СР. Мищенка в переработке С. Жебелева.)

[14] ‘О cp^opoç kylywsTO oùosvi хоочло), àXXà xa\ vexpovt, iit’ ¿XX^Xocç aiuodvyja-xovTs; sxeivTo (II, 52, 2). «Умирали в полнейшем беспорядке: умирающие лежали один на другом, как трупы». (Перевод Ф. Мищенка в переработке •С. Жебелева.)

  • Приняв точку зрения Джуссани, пришлось бы и здесь поставить в упрек Лукрецию непонимание разницы в значениях s^i с дательным и родительным падежами.
  • Ср. Гиппократ. Прогностика 2: ptç ¿Seta, ocpOaXpioi xoîXot, xpoxacpoi ^ирлгетгтозхотг? … xai то Верное то icep’t то [xstcdttov cxXrjpov те xa\ 7reptT£tap.evov xa\ xapcpaXeov«Нос острый, глаза впалые, виски вдавленные … кожа на лбу твердая, натянутая и сухая». (Перевод В. И. Руднева.)

[15] KaT£(rxv)7TTs yàp sç atSoïa xai sç àxpocç                       rcodocç, xoù itoXkoi сгтг-

pia-xop-evoi toutcúv Btscpeuyov, etat V oï xou twv ócp\tóp.wv. «Поражению этому- подвергались детородные части, пальцы рук и ног, и многие с выздоровле­нием теряли эти члены, а некоторые лишались и зрения». (Перевод Ф. Мищенка в переработке С. Жебелева.)

[16] Nam quicumque saos fug-itabant visere ad aegros Vitai nimium cupidos mortisque timentis Poenibat paulo post turpi morte malaque, Desertos, opis expertis, incuria mactans

(VI t 1238—1241)

Kíts yàp \xr¡ OsXoiev SsSiotsç àXXrçXotç 7rpoffi£vou, a7ru)XXuvTo epvjfj.oi.«A есл» иные из страха и не желали приближаться друг к другу, то погибали в одиночестве». (Перевод Ф. Мищенка в переработке С. Жебелева.)

[17] Мнение о связи внесенного здесь Лукрецием изменения с эпикурей­ской доктриной уже было высказано Schroder’oM (в недоступной мне страс- бургской программе Lukrez und Thukydides, 1898), которому без положи­тельных оснований возражает W. L ü с k, 1. с. 170.

[18] Фук. И, 52, 1 ~Лук р. VI, 1252—1256.

[19] Яркие примеры можно найти в ст. 1138 сл., 1144, 1160—1162, 1168 сл., 1176, 1199, 1201, 1232, 1250—1251, 1263, 1272 книги VI

(аллитерации, hendíadys, epithefca ornantia, персонификация болезни и смерти).

[20] … tanta stat praedita culpa.

(II, 181)

[21] Vlcus enim vive seit et inveterascit alendo

Inque dies gliscit furor atque aerumna gravescit________

(IV, 1068—1069)

[22] Cicero. In Verrem act. II, V, 150, 166.

[23] Название это античным писателям неизвестно. Они говорят: сговор, соглашение и т. д. Лишь в новое время, по аналогии с триумвиратом 43 г., получившим оффициальное утверждение и называвшимся так современ- ками, в историографии нового времени появился термин «первый триум­вират»; соглашение же 43 г. стали именовать «вторым триумвиратом».

[24] Cicero. In Catilinam I, 3, 7.

[25] Cicero. In Catilinam, III, 4, 9.

[26] Cicero. Ad familiares VI, 6, 5.

[27] Res gestae divi Aug-usti 34.

[28] Cicero. Ad Atticum II, 3, 3.

[29] Там же, II, 9, 2.

[30] Там же, И, 18, 1.

[31] Там же, И, 20, 3.

[32] Там же, II, 21, 1.

[33]   Cicero. Ad Atticum И, 22, 6.

[34] Там же, II, 19, 2.

[35] Cicero. Ad Atticum И, 8, 1.

[36] Cicero. Ad familiares XV, 12, 1,

[37] Т. Livius. Epitome 48 и 55.

[38] А. О. Маковельский. Древнегреческие атомисты. Баку, 1946, •стр. 120; С. Я. Лурье. Очерки по истории античной науки. М.—Л.,

1947, стр. 263.

[39] Т. Frank. Lucretius and his readers (в сб. «Life and literature in the .Roman Republic». California, 1930, p. 238 sqq).

[40] Cicero. Pío Sestio 42, 91.

[41] Fowler Ward е. Social life at Rome in the ag-e of Cicero. L. 1908, p. 319.

[42] Caesar. De bello civili III, 73.

[43] Там же, III, 105.

[44] Cicero. Ad Atticum I, 12, 3.

[45] Там же, I, 13, 3; I, 14. 5 и др.

Написано: admin

Январь 12th, 2016 | 3:04 пп