Учебно-методический центр

по аттестации научно-педагогических работников ВУЗов

Главная | Философия | Обществоведение | Книги | Учебники | Методики | История | Религия | Цели и задачи

Бибихин В. В. — Энергия

ЭНЕРГИЯ (Отрывокиз курса, Свято-Филаретовскийинститупг, 2002 г.)

СРЕДСТВО И ЦЕЛЬ

[1. Средство и цель] Тема энергии навязывает себя давно. Энергию можно назвать главной проблемой современного человечества. При первом приближении она имеет форму первоочередной потребности. По ночам города и поселки мира залиты огнем. Еще больше энергии расходуется машинами. Каждый киловатт добывается нелегко, все труднее, работой механизмов и оборудования, которые непоправимо изнашиваются, так что необходимо специальными усилиями поддерживать всю систему в рабочем состоянии, нести ее эксплуатационные расходы, модернизировать. «Затраты, необходимые для надежного производства энергии, (т.е. не самоубийственно,с компенсацией экономического расхода) повышаются’2.

Чтобы поддерживать добычу энергии, требуется в свою очередь человеческая энергия. Как понял герой Андрея Платонова, нужно «энегрично фукцировать». Несущественно, что он не знал происхождение этих иностранных слов и произносил их неправильно. Настоятельность энергичного функционирования была осмыслена им очень точно. «Работодатели во всех областях без исключения и независимо от масштабов в качестве основных качеств требуют от работников собственной инициативы, увлеченности и энергии. Что бы ни делали сотрудники, они должны ко всему подходить с высоким уровнем энергии»3.

Легко видеть, что убыль энергии (тепловая смерть) касается и людских ресурсов. Человечество преследуемо кошмаром остановившихся машин, застывшего производства, всеобщей разрухи, которая наступит, прекратив экономическое развитие, если не принять немедленно адекватных мер. Надо добыть тепло, электроэнергию, согреть, осветить. Можно ли сказать, что интенсивность добывания природных энергий питается тревогой за энергию человеческого существа, чья убыль компенсируется ростом добычи? Похоже, что дело обстоит именно так. Вся обширная индустриальная риторика принимает тогда неожиданный оборот. Природа своей энергией участвует в человеке. Убыль его энергий непосредственно восполняется горением газа, вспышками бензина под поршнем двигателя. Вопреки тому, что говорится об отдалении современного человека от природы, через энергию происходит небывалое в истории сращение его с нею. Энергия протез, без которого современное человечество обойтись не может- срослось с протезом.

Солнце дает много энергии земле, достаточно для продолжения жизни на ней. Так называемая солнечная постоянная, количество лучистой энергии, приходящей на поверхность земли, — это очень много, 1,95 калорий на квадратный сантиметр в минуту. Живой природе, которая собирает ее, так сказать, с протянутыми ладонями, ловит и бережет то, что солнце дарит летом, в виде роста растений (именно в июне рост трав на удивление быстрый) и живых существ, хватает запастись на зиму и впрок на неудачные годы. Человечество сейчас растрачивает кроме того за годы природные запасы прошлых миллионов лет. Тем не менее, — или именно поэтому? — задача обеспечения энергией встает все острее. Факт, что ее может не хватить, связан не столько с ее иссяканием в природе, сколько с неблагополучием прежде всего нашей собственной, человеческой энергии. Она по-видимому идет на убыль. В массах распространяются настроения конца. Не хватает сил бодро подняться утром. Парадоксальным образом среди интенсификации энергодобычи самой по себе физической энергии, может быть, наоборот, слишком много. В каком-то отношении ее некуда девать. В атомных зарядах, в геотермических источниках, в постоянном горении газовых и нефтяных факелов энергии пугающе много.

С энергией как у костра. Если придвинемся слишком, он обжигает, если отодвинемся, то мерзнем. Казалось бы, чего проще: надо только держаться золотой середины. Но ее трудно найти из-за несопоставимости избытка природных энергий с недостатком человеческих. По сути дела безусловной ценностью считается прежде всего энергия или бодрость ума, поступка. Их не хватает.

Или и их тоже слишком много? Силы воли, страсти, господства, власти тоже избыток?

Так при первой попытке разбора мы оказываемся отброшены в неопределенность. Имеет ли место избыток или недостаток энергии, физической или человеческой, оказывается неясным.

Может показаться, что проблема решается просто. Дело сводится по-видимому к правильному использованию ресурсов. Как в отношении всех вещей мира, решает контроль, учет, управление. Пусть энергия, природная или психическая, среди вещей мира всего важнее; тогда тем нужнее научиться с ней обращаться, ею распоряжаться.

Однако потоки энергии, будь то физической или психической, мало подчиняются разумным решениям. Едва ли кто-то из управляющих ими расположен выслушивать советы. Ученые редко могут из-за своего письменного стола протянуть руку тем, кто занят добычей и распределением энергии. Со стороны видно, что практики должны ошибаться, не беря в свой учет сразу замеченную нами компенсацию психических энергий природными. Люди, озабоченные надвигающимся энергетическим кризисом, скорее всего с недоумением отмахнутся, если услышат, что в университетской аудитории говорят об энергиях. Что значат теоретические соображения, когда внезапный захват одной нефтяной нацией своего нефтеносного соседа ведет, похоже, к большой войне; а в нашей стране по некоторым прогнозам не хватит энергии для того, чтобы прожить зиму в тепле и поддерживая работу машин. Геологоразведчики, нефтяники, шахтеры, железнодорожники, водители, снабженцы перегружены работой. Как мы им поможем? Если мы найдем философскую дефиницию энергии, поможет ли это нахождению новых нефтяных месторождений? Сумеем ли мы переформулировать понятие энергии так, чтобы ее стали лучше экономить? Перенаправим ли ее на нужные, от ненужных, применения? В лучшем случае нас заметят, но не услышат люди, увлеченные злобой дня, задыхающиеся от страстей. У нас самих нет и не предвидится никакой энергии в руках, чтобы дать или хотя бы обещать ее, и никаких новых методов добычи и учета, чтобы помочь инстанциям, в чьих руках контроль. Блефом или хуже остаются спекуляции на тему пользы философии или фундаментальной науки для экономики. Мы не можем отсюда помочь убрать накопленную за лето солнечную энергию в виде оставленных на полях моркови, картофеля, капусты, свеклы.

Хуже того, как бы мы не помешали деловым людям своим вмешательством. Неполезно нарушать более или менее накатанный ход дела. Допустим, мы бы стали советовать отсюда из тишины  распорядителям, выступив философскими экспертами по вопросам энергетики. Недоразумение начнется со слова. Совершенно неясно, говорит ли философия о той же самой энергии, которую добывает и расходует современное человечество, на которую оно надеется, которой оно боится. Недоразумения начнутся с первого шага. Я говорю пока еще даже не о том, что аристотелевское нововведение, термин энергия, или понятие энергии у Григория Паламы, или у Алексея Федоровича Лосева, или у Сергея Сергеевича Хоружего имеют в виду другое, чем когда в экономике говорят о киловатт-часах электроэнергии. Еще не доходя до этих тонкостей, не вдаваясь в историю понятия, что-то неладное произойдет сразу при столкновении философской мысли с лихорадочной деятельностью добывания, распределения и расходования энергии в нашей стране и во всем мире. Воздерживаясь от определения понятия энергии, мы слышим его так, как оно звучит. Но мы намерены думать, и мысль обнаруживает свою несовместимость с активизмом современного предприятия обеспечения благосостояния. Мы хотим просто думать, и уже этим оказываемся вне функционированияпроизводственноймашины.

Лучше не внушать себе и другим, будто мысль в конечном счете помогает производству и всякое знание сила. Разумнее трезво признать, что для того, чтобы делать, не обязательно думать, и если задуматься, то тому делу, которым мы до сих пор занимались, наше размышление едва ли поможет, скорее помешает, хотя, скорее всего, послужит какому-то другому делу.

Решимся однако отпустить мысль на свободу. Не будем для начала касаться ни аристотелевского, ни паламитского понятия энергий. Энергия относится к целям, которые ставит себе, и к средствам, которыми пользуется современное человечество. Наивно спросим, просто потому, что хотим прояснить положение вещей: к целям или средствам? Вопрос сам собой напрашивается, мы о него спотыкаемся, обойти его трудно. Разрешить его, спрашивая у современного человечества, окажется однако невозможно! Оно не знаепА Уже здесь, как мы о том и догадывались, кончится всё наше философское советничество по делам энергетики. Мы не сможем отвязаться со своим вопросом о целях и средствах от современного человечества, а оно никогда нам на него не ответит.

Первым бездумным ответом подвернется по-видимому тот, что конечно же энергия средство. Она служит тому, чтобы вращать станки, запускать ракеты. Энергия для чего. Но сразу же ясно, что в ту цель, для которой энергия, входит не последним, а, может быть, первым пунктом сила государства, армии, экономики. Энергия такое средство, которое одновременно и цель, поскольку важнейшей целью государственного предприятия остается не нуждаться, не испытывать скудости, нехватки в средствах. Несомненно целью высится могущество, которое должно освободить нас от недостижимости целей. Можно сказать, что энергия такое средство, с получением которого всякая цель достигнута. Государство стремится прежде всего к компетентности, что особенно заметно в международных отношениях. Экономика, государство, армия своей главной целью имеют состояние безотказного функционирования. Энергетическая мощь оказывается в этой перспективе не столько средством, сколько главной целью.

Интересная неясность в вопросе, что такое энергия, средство, цель или такое средство, которое цель, разрешается в пользу третьего ответа. Энергия есть величина, в которой различение цели и средства отпадает. Понимание этой важной особенности при ее несущественности для людей дела будет мешать взаимопониманию. Если энергия цель, то поведение в отношении ее должно быть другим чем если она средство. Нас смутит беззаботность энергетиков, хозяйственников, политиков в этом вопросе. Они не решатся признать, что она в принципе и в конечном счете и то и другое. Нас будет сбивать с толку эта нерешенность и мы справедливо будем видеть здесь тупик. Нам досадно, что люди, для которых единственная проблема с энергией сводится к тому, что она просто нужна, как цель или как средство, и ее надо взять где угодно и как можно скорее, как можно больше, как можно дешевле, не видят, что дефицит энергии происходит во многом, если не в основном, от непонимания, что она такое.

В роли незваных философских экспертов по делам энергетики мы попадем в неловкое положение. Всякая, вплоть до самой малой, причастность к энергии, к ее источникам дает престиж, статус, валюту. Вызвавшись советовать об энергии, мы, хотим или не хотим, покажемся людьми, которые претендуют — доказать обратное будет трудно — на участие в дележе выгод от энергетических потоков. Нам придется настаивать, по всей видимости безуспешно, на своей незаинтересованности. Вряд ли поверят, что кто-то не хочет участвовать в глобальном энергетическом консорциуме, не думает о частице богатств для себя. Что такое чисто философская захваченность, существу етли она?

В лучшем случае о нас подумают, что нам довольно робкого наблюдательского, вприглядку, участия в Панаме или в Даниловом монастыре современной энергетики. Для кого-то просто глядеть на события уже достаточное удовольствие. Тем труднее будет доказывать, что мы не заражены даже в таких косвенных формах участием в дележе богатств и наше отношение к миру бескорыстно.

Мы неизбежно попадаем в двусмысленное положение и еще в одном отношении. Если энергия цель, тем более высшая, незаинтересованным отношение к ней быть не может. Высшая цель подлежит достижению. Тематизируя энергию, мы намерены по-своему приобщиться к ней. Одновременно на пространстве Татарии, Западной Сибири идет интенсивная добыча миллионов тонн нефти и миллиардов кубометров природного газа. По учению Аристотеля энергия определенно цель, а не средство. Недоразумение упрочится, если мы, полагаясь на авторитет Аристотеля, выступим перед современной экономикой с заявлением, что энергия все-таки однозначно и определенно цель.

Избежать путаницы не удастся, потому что об аристотелевской энергии хозяйственники ничего не знают и знать не хотят. А мы уверены в том, что именно в связи с тем, что для создателя термина энергия совсем другое, чем для современной энергетики, осмысление этой последней еще предстоит.

Мы не спешим к разграничениям, отличив аристотелевское понимание энергии от современного. Казалось бы, таким путем можно избежать недоразумений. Но, прежде всего, определениями редко удается многое прояснить. Любые определения оказываются оспорены другими. Неверно представление, будто делом и спецификой философии надо считать определения. Говорят, что пришел Сократ и присвоил философии занятие определения всего, якобы без иронии и с добросовестным старанием. Между тем системы дефиниций в философии Платона, например в «Софисте», где даются дефиниции видов рыболовного искусства, громоздятся для пародии, имитируя рассуждения софиста.

Определение в философии отличается от дефиниций в логике, математике и праве тем, что здесь я обязан смотреть не на словесную формулу, а за пределами всякой лексики на саму вещь.

Попробуйте поступить таким же образом в юриспруденции, следуя, например, не букве закона, а своей вере в доброкачественность человеческой природы. В философии мы не имеем разрешения опираться на собственную дефиницию в следующей же за нею фразе. Как только мысль оказывается привязана к слову, она соскальзывает в логику, математику, юриспруденцию. В математике, наоборот, мы обязаны держаться буквы первых постулатов и аксиом, не задумываясь о том, что Евклидова точка, не имеющая частей, невозможна, в противном случае все наши последующие построения рассыплются. Мысль возвращается к себе, когда через собственные слова и дефиниции отваживается не отводить глаз от самих вещей.

На вопрос, с чем мы предпочли бы иметь дело, с самой вещью, энергией, или с ее дефиницией, ответ может быть только один. Для большей ясности имеет смысл сделать общее замечание о том, что значит держать в руках саму вещь или ее определение. Различия между тем и другим придется коснуться еще не раз. В начале «Софиста» Платона, на третьей странице диалога (218 с) Чужеземец из Элей, «друг тех, кто вокруг Парменида и Зенона», как его представляет Феодор из Кирены, математики учитель Платона, говорит о намечаемой охоте на софиста. Мы ищем, что такое софист; на настоящий момент ты, Теэтет, и я относительно него, софиста, имеем пока только общее имя, само же дело (έργον), находящееся под названием, или (более буквальный перевод) дело, над которым (έπί) наше название, для каждого из нас пожалуй свое. Мы пока еще думаем о разном, тогда как надо, с чем бы мы ни имели дело, согласиться о самом этом деле (τό πράγμα αύτό) через рассуждения, логосы (6ta λόγων). Мало сойтись только на имени, не дойдя разумом до дела. Что софист, или, вернее, не сам софист, а софист как добыча честной охоты, софист как такой, которого надо гнать, догнать, поймать и надеть на определение, чтобы он не сбежал больше впредь, есть, и тем самым есть задача, — это Сократу, чужеземцу из Элей, Феодору Киренскому и Теэтету, всем дано, задано как дело-задача (έργον). Его надо делать, оно оправдывает старания, затрату сил. Как дело-занятие (πράγμα) оно принадлежит к жизненным обязанностям. Софиста надо выловить, как надо выследить и выгнать крысу, пробравшуюся в дом. Так или иначе, придется уж потрудиться как следует (διαπονεΐστθαι καλώς, 218 с), не жалея сил.

Что сказать о таком задании? вольное ли занятие на досуге платоновская философия или служба, работа, как пахота, защита города, ведение хозяйства? Положение, история, злоба дня диктуют важное дело, которое надо сделать во что бы то ни стало, собравшись с силами. Трудность однако в том, что дело философа видят не все. Для некоторых вообще нет различия между софистом и философом (216 cd); тем непонятнее, почему надо гнать и уничтожать софиста, пусть ездит по городам и говорит. Но кто увидел дело — немногие увидели, вот эти: Сократ, гость из Элей, математик Феодор Киренский, Теэтет, который погибнет на войне, — те заработай.

У мысли есть дело, не властями порученное, а дело самой мысли. О том же сказано применительно к молитвенной мысли у Макария Египетского4: «Приступай [к молитве] не леностно и словно во сне, но с трезвенной мыслью, как имеющий дело, и не блуждай помыслами, словно ничем не занятый. Как делая плотское дело ты весь погружаешься в него умом и мыслью и телом, так же надо приступать к молитве, как бы надеясь совершить какое-то духовное дело […] старайся всегда сосредоточиться на своем деле, на искании Бога и на стремлении к нему […] как земледелец, склоняясь над бороздой, никоим образом не отвлекается, но весь в своем деле, чтобы провести борозду правильно […] насколько сосредоточеннее душа должна быть в молитве как истинном деле». Того же требует дело (έργον и πράγμα) мысли.

Мы не хотим, чтобы было иначе в деле, которым мы занялись. Энергия, которую мы назвали, не понятие, не дефиниция, не концепция в ее генеалогии, не что-то из истории философских учений. Мы хотим иметь дело с самой энергией. Она наше дело. Да больше того, она давно делает свое дело в нас и в том, чем мы захвачены. Чтобы иметь энергию своим предметом, ее не нужно определять, не нужно даже ее искать, она сама собой есть и задела нас давно.

Вещи, которые есть, дела, которые всегда заранее уже нас задели, важно не заслонить своими представлениями и не заговорить. Поэтому мы не дали и не дадим определения энергии. Мы не уточним, по-аристотелевски ли мы ее понимаем, по-паламитски ли, в русле ли имяславия Флоренского, Булгакова, Лосева, в смысле ли синергии Сергея Сергеевича Хоружего или в каком-то другом смысле. Мы хотим иметь дело не с термином, а с задевшей нас вещью, не с ее тенью и следом. Один из способов иметь дело с самой вещью — не упустить так называемого первого впечатления, «первого приближения», раннего взгляда, когда мы взглянули на вещь и она на нас. Во встрече лицом к лицу мы пока еще ничего не успели сделать с вещью, не научились манипулировать ею, не начали обработку впечатлений. Толкование начнется, но пусть оно будет работой над первым явлением вещи, которое не нами устроено. Существо феноменологии в доверии к первому лицу вещей. Оно открывается внезапно и захватывает, вернее, захватило нас прежде наших соображений. Вдруг открывается то, что всегда уже было. Иначе, чем установленное нами, оно чаще опровергает чем подтверждает наши расчеты. Оно в принципе не наше и не в нас, а, по выражению одной студентки философского факультета, нам.

В доверии к первому взгляду вещей нет ничего гадательного и психологического. Как ни внезапны первые взгляды и неуловимы впечатления, они единственный способ, каким непосредственно даны сами вещи в их неприступности. Поскольку они случаются вдруг, мы с ними ничего не успеваем сделать. Они с нами делают то, что оставляют по себе память, которую нельзя исправить и можно только забыть или отредактировать.

Нельзя совещаться о способе, каким выйти к первому лицу вещей. Приемов здесь в принципе не существует. Когда философию называют искусством, имеют в виду ее неприступность для техники. Здесь идут на риск иметь дело с лицом самих вещей. В этом смысле философия невозможная наука. Чтобы спросить в ней об истине, надо выйти из колеи метода, а каким путем мы оставляем путь? Говоря «каким путем», я уже пользуюсь языком метода и вхожу в его область. Философию нельзя показать. Когда о ней рассказывают, то, как в начале «Софиста», одни видят софизмы, другие скрытую политику, третьи прямое безумие. Каким способом увидеть вещи, которым отдала себя философия, — вопрос опять промахивается мимо цели. С таким же успехом можно спросить, каким способом показать не способ.

Это значит, если посмотреть с другой стороны, что никаким путем избежать методологии я не могу. Нет такого готового, хоженого, показанного, внушенного мне пути, по которому я мог бы направиться, не пройдя мимо первого внезапного лица вещи.

Возможно ли ходить без дорог? Бывают ли нехоженые пути? Оба вопроса связаны между собой. Можно отдать должное правде Гадамера, который разводит истину и метод, требуя выбрать, последуем ли мы методу, заслонив им истину как она есть, или рискуем сойти с предписанных дорог с опасностью заблудиться в надежде на встречу с настоящим.

Между тем антиметодологизм — один из самых заезженных путей, на который съезжают все, кому лень. Начинают действовать и поступать наугад. Отказ от всякого метода тоже полномерный метод, хотя и самый тривиальный. В примитивном понимании зен-буддизм кажется методом избавления от метода. Вместо пути здесь предлагается путаница. Нельзя позволить себе расстаться с методом, каким бы он ни был, чтобы ходить и действовать без пути. В любом случае мы хотим делать всё путем. Кому это не удалось, тот останется непутевым. Кто не знает приемов, действуетбестолково.

У греков для немудрого было презрительное слово βάναυσος. Принятый перевод ремесленник нехорош. Этому нашему слову в греческом соответствует скорее τεχνίτης, человек техники, владеющий подходом. Βάναυσος в сравнении с мастером чернорабочий, исходно что-то вроде истопника, причем имеющего дело не с плавильными, а с обычными печами, где не нужно искусства. Чернорабочий, что называется, ломит, ломает, для тонкой работы он слишком груб. В переводе Нины Владимировны Брагинской βάναυσος безвкусный (Этик. Ник. IV 6, 1123 а 19) или невежа, в контексте «Этики» богатый невежа, который тратится почем зря и сверх меры. Он не ремесленник, хотя в данном случае и не чернорабочий, а человек, у которого пожалуй есть довольно достатка и дохода для схоле, школы, но он пользуется деньгами и временем не путем. Βάναυσος «неквалифицированный индивид» (Рената Гальцева).

В аристотелевской «Политике» (VI 2, 7, 1319 а 27) βάναυσοι разряд городских жителей, которые вместе с торговцами и поденщиками составляют городскую толпу. Она непричастна добродетели, доблести, достоинству, άρετή. Хорошесть, добротность, пригодность входят в значение этого непереводимого слова, и когда переводчик вынужден выбирать одно, например добродетель или доблесть, то надо иметь в виду и остальные смыслы. Толпа не думает об основательной добротности натуры, любит толкаться на площадях и главных улицах города и устраивать нескладные сборища, на которых, возможно, принимает какие-то постановления и решения, но ее волеизъявления неразумны, и ради успеха демократии толпу надо оттеснять от управления государством. По Аристотелю, βάναυσοι плохи, не годятся для управления, для настоящей военной службы, не говоря уж о философии, потому что они, всё равно, нищие или очень богатые, привыкли всё делать — и не умеют иначе как — с оглядкой на то, как на них поглядят.

Вещи не открывают лица тем, кто смотрит на них чужими глазами. Βάναυσοι не могут отдаться делу так, чтобы иметь дело только с ним самим. В плане сказанного выше, они не имеют дела с лицом вещей и одержимы подходами к вещам. Теряясь в возможностях по-разному видеть вещи, их беспокойный (не знающий схоле) ум перебирает способы смотрения, точки зрения, чему не будет конца после отказа от встречи с лицом вещей. Βάναυσος думает не о том, что делает, а о том, что о нем подумают, как на него посмотрят, много ли заплатят. Он не свободен. Только свободный рискует отдаться самому делу, не думая о посторонних вещах, к каким относится и плата, не потому что свободный всегда обеспечен. Богатый не обязательно тем самым и свободен, как и наоборот, для свободы нужно не богатство, а поступок. Свободная мысль не сбита оглядкой на выгоду. Всё сделает негодным, между прочим, и оглядка на воображаемую или духовную выгоду. Знания с оглядкой на выгоду делают разум суетливым (лишенным школы) и ползучим, ασχολον ποιουσι τήν διάνοιαν καί ταπεινήν5. Малая примесь оглядки на готовый результат отнимают задумчивость, в какой человек потонул бы в самом деле мысли. С отрешенности — еще один перевод слова схоле — начинается настоящая школа мысли, которую корыстный не знает, не имея туда пути. Отрешенность предполагает далекость не от дела, а от всего кроме дела.

Аристотелевский βάναυσος, не имеющий вкуса к самой вещи и ее сути, не обязательно все делает грубо. Наоборот, он может оказаться необыкновенно щепетильным и аккуратным. Но это не улучшит его результат. Он все равно промахнется, в своей подчеркнутой тщательности отдавая себя не существу дела, а воображению совершенства. Казалось бы, старательная точность никому не может повредить. За аккуратность обычно не осуждают. Критике иногда, наоборот, кажется подозрительным Аристотель, не советующий в занятиях свободными науками, даже математикой, музами, добиваться последней точности, акривии (ακρίβεια). Он называет это мелочностью, крохоборством (μικρολογία), уместным на рынке, но не в философских науках. «Дотошность (то ακριβής) имеет что-то такое (sc. τήν μικρολογίαν), из-за чего она в делах (договорах, έπί τών συμβολαίων) и в речах (рассуждениях, доказательствах, έπί τών λόγων) кажется некоторым    рабской      (низменной, άνελεύθερον)»6. В списке пороков несвободы (ακολουθεί δε τη άνελευθεριότητι) на первом месте стоит μικρολογία7. Нет ли здесь барства, рабовладельческого аристократизма? Демо­кратическая эпоха его преодолела и полагается на точную математику.

Аристотель назвал вещь. Акривия, математическая придирчивость противна мысли Аристотеля не сама по себе, а потому, что для человека, целиком подчинившего себя оглядке на норму, недоступно состояние, из которого только и достойно философствовать и из которого говорит сам Аристотель. У Николая Александровича Бердяева, имеющего внешне мало связей с Аристотелем, невидимых перекличек с ним оказывается неожиданно много. Одна из них настроение, которое Бердяев называет подъемом. Оно соответствует благородному достоинству свободного человека у Аристотеля. Только такое расположение духа ценно Бердяеву. В подъеме он философствует, верит только этому настроению и от него ждет прояснения вопросов. Мысли в этом настроении свойственно самозабвенное и вместе с тем зоркое, как в увлеченном ребенке, внимание и всё обнимающее, всё принимающее дружелюбие. Кто не свободен вполне отдаться делу, такого настроения не знает. Приняв отрешенность за холодную отчетливость, многие ждут от научной мысли бесстрастия.

Состояние благородного подъема придает незаменимое достоинство мысли. Исключая низость (ταπεινόνης), корысть, даря благородную широту, она остается строгой и требовательной. Человеческое существо достигает полноты в светлой страсти. Философия есть любящее мудрствование, как по Фоме Аквинскому, т. е. опять же по Аристотелю, определит это слово Данте в трактате «Пир»8. Настроение подъема приближает человека к осуществлению не когда-то, а сейчас. Тут уместно вспомнить Паскаля, идущего в своей философии от сердца9. «Мы познаем истину не только разумом, но еще и сердцем; этим вторым способом мы познаем первые начала […] что существуют пространство, время, движение, числа»; больше того, «на эти познания сердца и инстинкта необходимо опирается разум, тут имея основание всех своих рассуждений’10. На Западе Макс Шелер сделал паскалевскую logique du coeur одним из оснований своей этики, особенно в работах «Существо и формы симпатии», «Феноменология и теория чувств симпатии», «Любовь и познание»11. У нас Памфил Юркевич назвал свою главную работу «Сердце и его значение в духовной жизни человека» (Киев 1860). Его ученик Владимир Сергеевич Соловьев останется плохо понят в отрыве от того же учения, особенно в статьях и книгах «О философских трудах Памфила Д. Юркевича», «Смысллюбви» и «Оправданиедобра».

Отступление об аристотелевском достоинстве свободного человека, бердяевском подъеме и сердце как органе философии призвано напомнить о существе философской схоле. Пропуск к ней дает не барская праздность, не досуг рабовладельца, а рискованный поступок целиком отдаться делу без оглядки на выгоду. В схоле сходятся свобода и сосредоточенность, чистое бескорыстие и вбирающее внимание. Это приобретение человека в обоих смыслах, оно высшее человеческое достижение и человек тут находит себя. Рядом с такой ценностью странны императивы механической методологии с ее придирчивостью. Не сами они плохи, а место, которое они занимают, раньше принадлежало интуиции сердца. Они там, где подъем уже забыт. Вот почему в философии всё это микрология, крохоборство — математичность, которой только и осталось пробавляться умам иссушенным, оказавшимся среди богатства мира как-то ни с чем.

В настроении подъема философская мысль впервые поднимается до языка. Становится ясно, что ей не нужно искусственногоязыкатерминов и логических связок. Мысль начинает видеть, насколько настоящий язык, естественный не потому, что природный, а потому, что его никогда не требуется обуславливать, тогда как он условие всего, — насколько в настроении подъема, щедрого увлечения язык льнет к человеку, а мысль к слову. Делается очевидно, что критика языка с претензиями к размаху его многозначности начинается после забывания того размаха, на какой способна свобода. Кто знает это на опыте, конечно не забудет, что достоинство, подъем, схоле принадлежат к тем первым и последним вещам, где надо чувствовать и где по Аристотелю объяснения и определения уже не помогут. В аристотелевской схоле9 бердяевском подъеме человек открывает впервые свое лицо и получает шанс увидеть в лицо вещи. Настоящие и неожиданные, они устроены с широтой и запасом так, что каждая вырастает до целого мира. Надо помнить, что в сравнении с ясностью открытого лица личность скрытное [скрытое] образование. На упрек в романтизме или реакционном пассеизме придется повторить, что когда нет опыта независимой мысли, объяснения будут поняты неверно.

Метод не покажет путь и точность никуда не выведет, если нет человека. Существует ли метод или способ стать чем достойно быть? Никаких правил и норм здесь нет, как нет и приемов выхода из колеи метода. Сам человек, к которому путь не проторен, и есть путь или, можно сказать, метод. Через неизвестного человека продолжается, как может, история, которая иначе остановилась бы среди торжества научной методологии. Человек, когда находит себя, для чего правил нет, находит одновременно путь (метод), проходящий через него в меру его подъема или хотя бы в меру его решимости к риску. Совершенный Человек имел право сказать о себе: «Я есмь путь и истина и жизнь». Истина не что, а кто, конечно не в смысле самозаконной личности, а в смысле места, где вещи могут показать свое лицо, не искаженное углом зрения.

Пути для того, чтобы стать таким местом и путем ко всем вещам, не существует по той причине, что нет еще того пространства времени (истории), которое будет, когда человек станет путем. Иначе говоря, пути к такому человеку еще негде быть. Еще не открыто время истории, в котором расположится путь. Человек — это путь, развертывающий историческое пространство времени? Таким могло бы быть одно из его определений, служащих обычно целям критики узких представлений о нем. Пусть наше определение напоминает о том, что для мысли нет возможности положиться на метод, подход, прием, так, как если бы эти пособия заранее уже имелись; мы неким образом призваны быть путем сами.

Отсюда ясно отношение к методу. Нелепо бежать от него, если мы сами начало метода (подхода) и осуществляемся как путь, верный или неверный. Лицо вещей, к которому человек должен уметь повернуться лицом до всякой их обработки и интерпретации — здесь существо феноменологии, само ключ ко всякому методу. На него только и может опереться всякий подход, чтобы не закружиться в безысходном методологизме.

Феноменология — искусство взглянуть вещи в лицо. Человек имеет отношение — прямое, он так осуществляется, — к вниманию (пониманию) как принятию, допускающему вещам быть тем, что они есть. Человек и есть понимание по Аристотелю. В нашей философской традиции это особенно ясно видел переводчик Аристотеля В.В. Розанов12. Человек сбывается — и с таким событием имеет место история — поскольку видит истину вещей. У Розанова есть загадочное слово о Пушкине: «всемирное внимание». В сходном смысле Достоевский в Пушкинской речи говорил о всечеловечествеПушкина.

У нас на руках тема энергии. Она задела нас раньше чем мы догадались к ней повернуться своим вниманием. Сказанное выше о феноменологии призвано оправдать доверие к лицу этой вещи, энергии, как она обращена к нам. Все говорит в пользу того, чтобы иметь дело с ней, а не с ее определениями, вставая на позицию, скажем, аристотелевского или другого прошлого или    нынешнего,  допустим, физико-теоретического определения энергии. Мы хотим иметь дело с самой энергией, и в принципе можем и должны иметь с ней дело в той мере, в какой уже относимся к ней. Наша задача заметить, что с нами в отношении к ней уже произошло.

Но разве не того же подъема ищет человечество в энергии сейчас? Вокруг энергий вращается всё в современной экономике. Развернув свои возможности в опоре на мощь добытой энергии, она производит ее еще больше в перспективе бесконечного роста. Энергия безусловно основа народного и мирового хозяйства. Его успех напрямую связан с доступностью источников энергии. С энергетических кризисов начинаются все другие. Главная тема глобальной проблематики сводится к тревожному ожиданию, что энергия иссякнет. Когда ее нехватка станет катастрофической, само существование человечества окажется под угрозой. Без несущей, везущей, движущей механической силы его жизнеобеспечение уже невозможно. Человечество отвыкло от бессилия, оно уже не умеет быть слабым. Потребовалось бы коренное изменение образа мысли, чтобы как прежде молили Бога и Его природу о милости. Велика уверенность, что природа податлива и техника способна взять у нее все что нам надо. Ждать дождя, сокращая время крестным ходом, мало кто готов. Научный эксперимент и вслед за ним производственная практика ставят природу в положение, когда она обязана дать ответ на поставленную задачу.

Человечество пристрастилось к энергии. Без траты энергии оно непредставимо. Уже несколько веков по крайней мере до последнего времени, оно технически развивается и численно разрастается благодаря в первую очередь источникам энергии. В эпоху ранней промышленности были вскрыты давние запасы Земли. Живая сила человека, лошади была заменена, умножена силой угля и пара, потом нефти и электричества. Изобретены были не пар и электричество — паровые игрушки, янтарь, электричество, порох были известны с античности и в Средние века, — а способ превратить их в энергию. Леонардо да Винчи начертил поршень, изготовил его, но не умел или, вернее, не хотел явление превращать в чистую силу. Самостоятельность явления привлекала и отвлекала от извлечения силы в чистом виде. Он, возможно, не видел, зачем извлекать из огня другой вид энергии, когда она уже вполне дана вместе с огнем.

Современное ощущение энергии, от физического до экономического, включая философский энергетизм химика Вильгельма Оствальда (1853, Рига — 1932, Лейпциг), где энергия выступает началом всего, конкретизируясь вторично в вещи, явно или неявно приписывает энергии акт первого толчка. Энергия поступает. Она божественное начало, дающее миру первый толчок, без которого ничто не могло бы произойти. Все остановится снова после наступления энтропии, когда энергетическое состояние внутри системы — в конечном счете космической — выровняется между частями так, что не станет перепадов, создающих движение между более напряженным и менее напряженным состоянием, как запруда на реке вызывает поток и крутит колеса. В стоячей воде они остановятся. История нового мира продолжается в основном за счет технического вскрытия природных энергий. Социальная энтропия, нивелирование глобальной технической среды, со своей стороны создает ощущение конца истории. Движение возвращается с перепадом энергетических уровней.

Становится очевиднее принципиальная невозможность решить, является ли энергия целью или средством. Работа, которую делает энергия, может быть средством для получения продукции. Но работа сама по себе — оправданная нашей цивилизацией величина, даже если неясно, что производится. Продолжение работы, всё равно какой, служит одновременно и целью.

Ожидается, что работа всякий раз, каждый день, каждый час выплескивает в мир новое, небывалое, дающее миру перепасть в очередное состояние и не закоснеть. Энергия, так сказать, заботится о том, чтобы мир двигался. Она двигатель современности.

Сила, расточаясь в работе, истекает. Излучение энергии грозит застыванием. В социальной сфере уверенность, что революционные взрывы, как вспышки в камере внутреннего сгорания, служат движению, также имеет оборотной стороной страх истощения энергии. Он мало заметен только потому, что все к нему привыкли. Всех подстегивая, он измеряется мерой лихорадочной добычи энергии, природной в виде нефти и газа, психической в виде всемерной активизации духовных и душевных сил, парапсихических путем самовнушения, самогипноза, других способов поддержания психического тонуса («заряжаю себя и вас, даю вам психологическую установку», говорят мастера высоких энергий), физических при помощи зарядки (подразумевается зарядка в конечном счете психической энергией, чтобы человек не вышел на люди без перепада энергии и не стал очагом энтропии). Погоня за энергией приобретает панические черты. Почерпнуть свежую энергию кажется первоочередной необходимостью. Оставленный сам себе без энергетических вливаний, мир кажется готовым к остановке. Ежедневно в газетах и книгах, каждые полчаса в последних радиоизвестиях человечество щупает пульс у самого себя. Облетающие мир электрические радиоимпульсы свежих сообщений похожи на электронный стимулятор сердца человечества, которое иначе могло бы остановиться. Секунда в секунду в урочные часы мир припадает к экранам и транзисторам. Тревожный страх застоя питает жажду новостей, а та в свою очередь заботу об энергии, прочно помещая все ее формы на главную позицию. Энергия, двигатель новой, новейшей и современной истории, питает то расширяющееся предприятие, каким стало человеческое присутствие на земле. Чем бы ни было занято это предприятие, оно еще не решило, что для него важнее, достичь определенной цели или поддерживать и наращивать энергетическое напряжение. Энергия, материальная и психическая, теперь гарант истории. Не так важно, что человек делает с такой энергией; существенно, что он продолжает работу. Выявленный в 20 веке Эрнстом Юнгером рабочий стал центральной фигурой давно. С победой homo fabei’a, неустанного изготовителя продукции, Ханна Арендт связывает начало Нового времени. «Продуктивность и творческая гениальность, эти боги и божки Нового времени, вот законодательные идеалы для homo faber’a с его фабрикующимизготовительством» 13

Мы не определили энергию. Что она сила, еще не определение, потому что сила потом исподволь получит определение как энергия. Энергия значит для нас слишком много в обоих смыслах множества разных вещей и величия этих вещей. В неготовности предложить дефиницию энергии мы неожиданно совпадаем с Аристотелем, который ее тоже не определяет. Было бы слишком просто сказать, что античное понятие энергии должно быть совсем другим чем наше. Мы однако воздержимся от культурологической схемы. Ловля эффектной полярности — «у нас понятие природы совсем другое чем в античности»; «у нас история имеет линейный однонаправленный характер, тогда как в античности круговой и возвратный»; «наше государство совсем не то, что античный полис, вплоть до прямой противоположности», — относится к жанру публицистического циркачества и имеет целью нас ошарашить и озадачить, что и называется в мнимо философской толпе «заставить думать». Если создатели впечатляющих эффектов действительно разбудят самостоятельную мысль, то она быстро придет к пониманию, что все подобные поляризации только трюк. Античная, восточная, первобытная мысль в качестве мысли не другая чем новоевропейская. Конечно, Аристотель приводил к понятию энергии примеры из медицины, психологии и этики. В Византии 14 в. споры о божественных энергиях не имели никакого отношения к добыче сырья и наоборот. Осуществление полноты бытия однако остается единым горизонтом всей темы энергий на протяжении тысячелетий. Воздерживаясь от дешевых противопоставлений, постараемся рассмотреть то, что можно видеть.

Между нашим и аристотелевским понятием энергии мы увидим странное переплетение. Имеет место чередование сходства и несходства, неожиданного совпадения и тут же как будто бы полного несовпадения. Мы начали с того, что споткнулись о вопрос, считать ли энергию средством или целью. Мы не видели в практике современного человечества ни ответа на него, ни надежды его когда-либо получить. В самом начале «Никомаховой этики» Аристотеля вводится тема различения между энергией-целью и энергией-средством. «Всякая техне и всякий метод, μέθοδος (учение, Брагинская), и равным образом поступок и намерение, явно направлены к какому-то добру, поэтому хорошо назвали добро тем, к чему всё стремится. В целях обнаруживается различие: некоторые цели — это энергии (деятельности, Брагинская), другие — получающиеся от энергий дела, εργα (результаты, Брагинская)». Примеры из Аристотеля или близкие ему: радость — такая энергия, которая сама себе цель, она самоценна, другой задаче не служит; наоборот, энергия шорника, изготовляющего уздечку, не самоцель, поскольку имеет внеположную цель, эту самую уздечку. Энергия в одном случае достигается ради самой себя, в другом — развертывается для достижения результата.

У Аристотеля таким образом ставится наш вопрос внутри нашей темы. Энергия самоцель, когда она означает самоосуществление. Полнота мощи, власти, которую дает владение энергией, представляется полнотой самоосуществления, пусть иллюзорного, и для современного человечества. Кипение мощи, энергия такого кипения оказывается самоцелью. Правда, в нашем сегодняшнем мире это военная и технологическая мощь, тогда как у Аристотеля добродетель, доблесть, добротность, достоинства, но важное совпадение остается, его не нужно считать притянутым: энергия самоцель как полнота, изобилие через край, расцвет, подъем. Заметим, что полнота, расцвет конечно еще не определение энергии. Остается спросить, о полноте чего речь.

Совпадение между аристотелевской и современной энергией в качестве ее самоцели, когда она означает полноту, расцвет и подъем, мелькнув убедительным сходством, резко обрывается, когда мы узнаем в «Метафизике» IX бив других местах, что энергия противоположна силе и способности. Мы теперь хотели бы понимать энергию именно как силу, способность, заряженность возможностями. Противопоставление энергии силе сбивает с толку, кажется искусственным. В лучшем случае оно воспринимается как неожиданная новость.

Да, энергия, когда она сама себе цель, для Аристотеля не способность. Для нас, наоборот, паровоз, стоящий под парами и готовый двинуться одинаково вперед и назад, способный везти одно и другое, скорее будет представляться полным энергии. Энергия-самоцель у Аристотеля всегда уже дошла до завершения, ей не надо ничего ждать, некуда больше идти, не к чему готовиться. У цели движение перестает быть поступательным. Но, может быть, различие между нами касается понимания не столько энергии, сколько силы? Оно у Аристотеля более четко и противоположно полноте, у нас более размыто и включает полноту. Понимая силу как энергию, и наоборот, энергию как силу, мы предполагаем в ник неполноту средства, ожидающего себе применения, но в то же время непоследовательно готовы остаться при одной силе (энергии), не делая из нее употребления. Сила ради силы, мощь для самой себя, воля к власти в видах своего возрастания притягательны нам в большей мере чем мы готовы признать. Скрывая от себя свою любовь к силе, мы приписываем волю к власти ее открывателю. Не узнавая в ницшевских анализах себя, 20 век указывает на него пальцем с нравственным негодованием: это у него, Ницше, сила превыше всего, имеет целью саму себя и довольна своим ростом.

Оставляя открытым вопрос, для чего современному человечеству нужна сила, мы обязаны решить его для самих себя. Тем же занят Аристотель. Мы поэтому можем пока спокойно следить за ним. Он ведет нас, куда мы сами хотели бы. Не давая, как и мы, определения энергии, Аристотель делает это откровенно вызывающим образом. В 6-й главе IX книги «Метафизики», взявшись определить, что такое энергия (δωρίσω μεν τί τέ έστχν ή ενεργεία, 1048 а 26), Аристотель дает откровенно тавтологическое определение. Русскому переводчику становится по-видимому стыдно за классика, и он улучшает текст. Где у Аристотеля стоит буквально: «Энергия есть то, что пребывает […] в энергии», в переводе получается: «Действительность — это существование вещи […] в смысле осуществления». Тем самым какое-то, пусть формальное, определение всё-таки складывается: энергия есть осуществленность. Неясно, правда, чего, самой энергии? чего-то другого? Но тавтологии, очевидной у Аристотеля, в русском тексте нет.

Аристотель однако вряд ли нуждается в таких поправках. Он заметил и согласился, что определенияу него не получилось. Если обещание не удалось выполнить, значит определение почему-то не дается. Аристотель останавливается на этом отрицательномрезультате. Не получилось так не получилось; не надо натяжек, излишней щепетильности, μικρολογία. Достаточно ясно из приведенных примеров, по индукции, что мы хотим сказать. Вообще не обязательно силиться отыскивать определения всему на свете, ού δει παντός δρον ζητεΐν (1048а 35-36). Энергия решительно оставляется без дефиниции через десять строк после того, как обещано определить что она такое. По-видимому, энергия — предельная вещь из тех, которым определения в принципе нет, потому что они сами определяют собой все. Нет определения числу. Или слову. Или началу. Или пределу. Энергия — полнота. Полноте, может быть, тоже нет определения?

Надо усмотреть энергию из примеров, приглашает Аристотель. У строителя есть умение, способность (δύναμις) создавать дома. Когда он вводит способность в действие, строит, она переходит в энергию, пребывает в действии, ενεργεία. Спящий может и не обязательно всегда спать; если он просыпается, то вводит в действие, энергию, свою способность не спать. Зрячий, не слепой, имел способность видеть, когда держал глаза закрытыми, но не переводил ее в энергию, пока не открыл глаза. Из дерева делали изделие, оно могло быть, ожидалось, и наконец оно есть в энергии.

Наша электроэнергия в противоположность всему этому кажется прежде всего способностью (силой). Первое впечатление однако может оказаться обманчивым. То, что в современной цивилизации формально лишь служит целям, встраивается в ряд аристотелевских примеров энергии. Было замечено, что мы склонны гордиться силой как самоценностью. Так древний человек должен был засматриваться на костер, не всегда думая только о его пользе для тепла и приготовления пищи. Первый гимн первой мандалы Ригведы начинается воспеванием божества огня, которого поэты чтут бескорыстными подношениями: «Пою огонь, первосвященника, бога жертвы, учредителя (мирового) порядка». Не нужно думать, что современность далеко ушла от восторга почитателей огня. По существу так же герои Андрея Платонова приходят в экстаз от вида мощного паровоза под парами, и им жаль, что великолепной машине предстоит тянуть вагоны, разменивать свою праздничную мощь на будничную работу, да еще и изнашиваться при этом. Их приводит в восторг само по себе электричество. Способы его применения они предлагают нарочно фантастические, [чтобы спровоцировать срыв тех способов применения]. Они нехотя, поневоле думают об утилитарной стороне электричества. Пусть они редко признаются себе в этом, для счастья им часто достаточно держать в своих руках чистую мощь.

Энергия как сила здесь как будто бы обеспечивает полноту бытия, помимо которой ничего другого уже не надо.

Мы обеднили бы свой странный и сложный мир, если бы не заметили, что у нас энергия не всегда только служебная сила для приведения в действие исполнительных машин, а часто или, может быть, в большей мере, как и у Аристотеля, — полнота нашего бытия.

Решающие различия между античным и современным ощущением энергии имеют свойство вдруг пропадать и потом неожиданно и резко появляться. Видя бегущего человека, мы скорее всего будем думать о нем, что он уж во всяком случае энергичнее чем лежащий. Аристотель опять очень отчетливо различает. Он спросит, бежит ли человек в медицинских целях, чтобы похудеть, и тогда его бег не энергия, а только движение; но если тот же человек бежит ради самого бега и радости движения, тогда это энергия. Определением энергии и этот пример тоже не сопровождается. Движение из пункта А в пункт Б не энергия, а просто перемещение с целью достичь Б, а не ради самого себя; такое движение окончится, когда человек доберется до цели. Наоборот, движение ума — энергия, потому что само себе цель: мыслить вообще хорошо, и не мешало бы человеку мыслить вообще всегда; человек в своем существе есть ум и внимание; разум входит в эйдос человека. Мысль тут своя же цель. Для живого разумного существа нет причин остановить движение ума. В нем осуществление человека как такового. (Новейшие исследования аналогичным образом выявляют зависимость долголетия от добротного дошкольного и начального воспитания, умственного развития и постоянного труда.)

При том что жизнь по Аристотелю равнозначна движению, счастье не только и не всегда движение, поскольку счастливым может быть и покой, но оно во всяком случае энергия. Нет причин жизни, которая стала счастливой, служить чему-то другому. Хорошая жизнь самоцель; человек счастлив не ради очередного шага и не для отчета, а чтобы найти и осуществить себя. Счастье поэтому энергия. Наоборот, учеба, например, — всего лишь движение ради цели, приобретения науки; самой по себе учебе еще не хватает полноты. Учащийся все еще никак не выучился в том смысле, в каком взглянувший сразу же и видит (видеть по Аристотелю тоже энергия), а думающий тем самым и оправдывает себя как человека.

Эти примеры соблазнительно подытожить в определении, но Аристотель говорит, как мы уже знаем: понимающему довольно, определения не будет. То μέν ούν ενεργεία τ( τέ έστι και ποίον, έκ τούτων καί τώντοιούτων δήλον ήμιν εστο, «что такое и каково это „в энергии», из сказанного и из подобного будем считать нам ясным» (1048b 35-36).

Аристотель отказывает в определении энергии, потому что оно не прибавит понимания. Энергию как полноту осуществления можно только чувствовать из опыта полноты. Переживания счастья, не нуждающегося в формулировке, как опыт счастья, никакие самые пространные пояснения не дадут.

Здесь происходит то же, что с настроением философствования, о котором шла речь выше при обсуждении метода [и о том, что нет метода] осуществления человека как исторического пути. Энергия — то решающее осуществление, которому нет заранее данного метода, нет предписанной нормы и соответственно нет определения. Полнота есть полнота. Бытие есть бытие. Оно каждый раз такое, какое оно каждый раз есть. Счастье есть счастье. Предел есть предел. Чувство есть чувство. Заметим, что примеры энергии у Аристотеля не похожи на иллюстрации к чему-то, что можно описать. Пример с мышлением, которое самоцель и тем самым энергия, обращен к нам как вызов. Для статистически среднего из нас вовсе не само собой разумеется, что мысль своя собственная цель, она скорее понимается нами как средство. Аристотель своим примером спрашивает, способны ли мы на мысль, которой себя довольно и которая счастлива собой? Опыт чего-то подобного надо привнести от себя.

Счастливый экстаз от энергии, даже, как у Платонова, от электроэнергии доступен и современности. Существует и другая причина не поляризовать наше понимание энергии как силы, которая только еще будет введена в действие, и не подчеркивать ее отличие от аристотелевской энергии как достигнутой полноты бытия. Дело в следующем. Примеры Аристотеля как будто бы говорят: сначала способность строить, потом строительство; сначала способность не спать, потом бодрое состояние. Примеры однако частичны и хромают. Будет ошибкой думать об аристотелевской энергии, что она всегда второй шаг после первично данной силы (способности). Энергия не всегда равнозначна введению силы в действие, никогда не происходит от силы как способности (δύναμις) и не редуцируется к силе, потому что включает не имеющуюся у силы полноту. Аристотель тут неожиданно сближается с нами.

Как современная энергия-сила — пер во движущее начало всего, так аристотелевская энергия в собственном смысле изначальна, она источник и первый двигатель вселенной. С учетом меньшей отчетливости современных представлений они как в космогонии и теоретической физике, так и в массовых идеологиях склоняются к такому же первенству энергии. Энергии уделяется тем самым причинная роль. Кипящая в начале всего, она включает силу. Введение силы (способности) в действие равнозначно лишь вторичной форме энергии, которая уже не самостоятельна и зависит, как мы рассмотрим ниже, от первичной энергии.

Рядом с этим важнейшим сходством современной и аристотелевской энергий обнаруживается однако опять резкое различие. Аристотелевская первичная энергия включает (предполагает) силу (способность), но не тождественна этой последней. Вторичная энергия больше чем актуализированная ею способность в той мере, в какой возвращается от неопределенности силы к завершенной полноте[;] в меру осуществления энергии как таковой. В примерах со строительством и сном энергия, развертывающаяся позже силы (способности), посильно подражает первичной и исходной. Вторая как бы тень первой.

Трудность этого различения очень осложняется следующим моментом. Первая энергия онтологически выше неопределенной силы как начала изменения (Метафизика IX 8 конец, 1051 а 2-3). Предшествуя таким образом всякому движению, она в своей совершенной полноте пребывает в покое. Первый двигатель неподвижен. Энергия покоя нам непонятна. Она однако в важном аспекте, который будет прояснен ниже, заслуживает того, чтобы не быть отодвинутой в музей отживших представлений. Ясно, что полнота должна быть в смысле своей завершенности покоем. Отсутствие движения кажется поражением в полноте. Мы более склонны видеть энергию в напряженном стремлении к цели. Вся наша наука собрана вокруг законов термодинамики, вокруг необратимостиубыпкжертки.

 

ЭНЕРГИЯ покоя

[2. Энергия покоя] Об утрате энергии мы постоянно заботимся. Одно высказывание Зигмунда Фрейда может послужить примером этой заботы, настолько обычной, что большинство перестает ее у себя замечать. Слова Фрейда сохранились в записях о нем психоаналитика Макса Графа: «Я колебался, не будет ли лучше воспитать моего сына в христианской вере. Фрейд советовал мне не делать этого. „Если вы не дадите своему сыну вырасти евреем», сказал он, „вы лишите его тех источников энергии, которые невозможно заменить больше ничем. Ему придется бороться в жизни как еврею, и вам следует развить в нем всю энергию, которая понадобится ему для этой борьбы»»14. Забота о культуре переплетается здесь с заботой об энергии, в которой обнаруживается не только важнейшая составная часть культуры,но и первая ее проблема.

Есть топос восточной мудрости. Когда над спящим человеком произносят слова: «Девадатта, вставай», Девадатта поднимается и сознает себя с момента просыпания, но разбудивших его слов не помнит. Если произнесший их человек не покажется или если их произнес не человек, Девадатта никогда не узнает, что те слова были, какие они были, кем произнесены и для чего. Он знает только то, что сознает, но причину, почему он начал сознавать, он не знает.

При всякой тематизации, при всяком вообще открытии или назначении темы, например в Университете, напрасно кажется, что с появлением и формулировкой темы наша задача определилась ею. Настоящая мысль, философия, заслуживающая этого имени, начнется там, где мы спросим, кто и как спустил нам эту тему, почему мы к ней повернулись, тогда как раньше не обращали на нее внимания или касались ее походя.

Соображение, что она продиктована нам своей важностью, ничего не объясняет. Не обязательно важное надо тематизировать. Как раз самое важное часто не обсуждается и не должно. Для близких людей нет ничего важнее друг друга. Они смотрят не отрываясь друг на друга, но никогда не делают друга предметом обсуждения. Посмотреть на друга с целью его феноменологического разбора было бы развалом отношений. Мы заметили, что у людей, занятых добыванием энергий и распределением энергетических ресурсов, наш вопрос, как обстоит дело с энергией, цель она или средство, вызовет досаду или даже раздражение. Практики редко задумываются о существе энергии, [еще] реже они по-настоящемутематизируютее. Между тем никто не скажет что она им не важна. Они захвачены страстным отношением к ней. Они поглощены манипуляциями с энергией, ни на минуту не давая себе задуматься, что такое энергия, и не глядя на свою увлеченность со стороны. Стоит им посмотреть на нее отрешенным взглядом, и они уже сошли с дистанции. Вместо них энергетическую гонку продолжат другие.

Мы тематизировали энергию не потому что она важна. Она конечно крайне важна, но если бы дело ограничивалось этим, наш долг был бы по-видимому как можно скорее подключиться к громадному предприятию добывания и расходования энергии, если не в роли производственников, то в числе экспертов, так сказать, учетчиков, конторщиков, летописцев, фактографов при громадном предприятии. Так во время большого общественного начинания недостойно остаться в стороне от общего дела. Для неспособных полезно присоединиться к нему оставалась бы еще позиция сочувствующих наблюдателей. Что такое так называемая философия науки и техники, как не аудитория наблюдателей, получивших профессиональное философское образование, при горячем деле. Как ни велика область необязательной публицистики вокруг науки и техники, она остается безобидной пристройкой к гигантскому производству добывания и расходования природных и психических энергий, которое развернулось во всем мире.

Мы взялись за нечто более трудное. Не только энергия, но и захваченность современного человечества ею, включая дисциплину философии науки и техники, входит в нашу тему. Мы с удивлением смотрим, как разрослось гигантское предприятие извлечения энергий, втянув в свой шлейф и философию, которая встревожена, тревожится, хлопочет, обсуждает глобальную проблематику, вопросы нехватки энергии, ее альтернативных источников, ее рационального использования. Не сама по себе важность энергии разбудила нас, иначе мы должны были проснуться раньше и заняться делом. Втянутость в отношения с энергией стала для нас темой, мы взглянули на эти отношения со стороны не ради же так называемой критической функции философии, когда она словно служба наблюдения называет себя обязанной высказаться по поводу всякого идеологического события, особенно важного. Критическая функция — оправдание косной мысли, ожидающей толчка извне. Жизнь идет своим чередом, и ленивый ум, растревоженный ею, называет свою недовольную реакцию, свое цепляние за живое человеческое дело осуществлением критической функции. Не в этом смысл философской тематизации.

Может быть, причина нашего поступка в том, что мы расстаемся с энергией? Не сама энергия, которая давно гудит во множестве машин, разбудила нас, а еще не очень заметный, но уже просачивающийся холод неминуемого расставания с ней? Уходящая энергия разбудила нас взглянуть на нее и задуматься о том, как обстоит с ней дело. (Что энергия уходит и уйдет, заставило вспомнить об аристотелевской энергии, которая никогда не кончится.) Она оседает понемногу, незаметно утекает у нас из рук, причем в гораздо более задевающем нас смысле чем просто конец нефти — для современного человечества найти другие источники энергии лишь бодрящая задача: в последнем смысле, когда факт, что на планете кончаются ресурсы энергии, есть только символ, способ сказать и показать, что со всякой энергией вообще стало непросто. Это происшедшее такого рода, как если бы в комнате, где спал человек, сделалось вдруг морозно, и он проснулся. Энергия, похоже, разбудила нас схватиться за нее, тематизировать ее тем, что она уходит из нашего мира.

И когда энергии непомерно много, как в неподконтрольной радиации или атомной бомбе, она тоже уходит от нас, разве что в другом смысле. Мы так или иначе расстаемся с ней; ее движение становится нам недоступно, как траектория звезд; мы при ней уже неуместны. Так конь, взнуздать которого нет никаких сил и у которого нет причин быть покорным, уходит от нас. Энергии опять же очень много у экстрасенса, у инопланетянина, но она тоже уходит от нас. Мы расписываемся в своей беспомощности, передоверяя ее от себя высшему существу, при чьей энергии мы вялые игрушки. Здесь тоже расставание с энергией, которая совсем рядом и ее очень много, но она от нас ушла.

Самое неожиданное, что мы встретили в аристотелевской энергии, самое непонятное для нас, но имеющее прямое отношение к расставанию с энергией, разбудившему нас для ее тематизации, это слова Аристотеля об энергии покоя. Речь идет не о вещи, которая пребывает пока в покое, но разожмется как сжатая пружина и покажет свою энергию, — это нам было бы нетрудно понять, как легко себе представить бомбу, спокойно лежащую до взрыва и полную мощи, — а именно об энергии покоя. Она покажет себя не потом, когда перейдет в действие, а есть уже сейчас. Среди полного покоя полнота энергии присутствует так, что не надо ничего ждать и это присутствие энергии не надо ничем [доказывать]. Когда бомба взорвется, она покажет свою энергию, но в ней, взрывающейся, уже не будет покоя, а ее энергия мгновенно вся растратится на взрыв. Части разорвавшейся бомбы будут снова лежать, как до взрыва, в полном покое, но в них уже не будет энергии. Покой в бомбе разлучен с энергией. Энергию покоя, о которой говорит Аристотель, мы не понимаем.

Не кажется неуместным предположение, что именно непонимание энергии покоя, как ее видел создатель термина, является обратной стороной ощущения, что с энергией вообще необходимо придется расстаться. В самом деле, энергия для нас спокойна в потенции до своего перехода в действие, потом действует и по мере растраты переходит в мертвый покой. Расставание с ней таким образом неизбежно. Мечты экологов («зеленых») о сохранении нерастраченного баланса природы. Только с энергией покоя не пришлось бы расставаться. Мы слышим от Аристотеля, что она без движения, т.е. без возможности своей растраты, остается двигателем всего. Мысль об энергии покоя нам чужда до такой степени, что мы подозреваем в ней идеализм или религию. Одним из приемов (методов) решения проблемы служит приглашение человечества назад к (христианскому) идеализму. Наша книга приглашает читателя к христианству первого тысячелетия, к христианству, укорененному в мистике или, лучше сказать, в умном богословии. Здесь решается головоломка и обнаруживается просвет в горизонте имманенции к истине: открытие христианством непосредственного опыта нетварных энергий радикально трансцендентного, личного Бога’45. Возможно ли, сделав над собой усилие, наполниться церковным образом мысли и верой во вселенскую гармонию?

[…] в […] энергийной сфере, в энергиях. […] осуществляется соединение человека с Богом, поскольку и сама Божия благодать, к стяжанию которой направлен подвиг, есть не что иное как- Божественная энергия […] каждая ступень есть некоторое устроение человеческих энергий, по-своему служащее стяжанию благодати.16

Соловьев, называя неподвижное солнце, едва ли думает однако, что оно открыто для приобщения и достаточно войти под его лучи. Он даже не обещает научить его видеть. Говоря, что солнце любви неподвижно, он знает на своем предельном опыте, сколько захваченное™, порыва и усилия мы вкладываем от себя, чтобы издали видеть блестки солнца.

Не нашей пользе служит наше слишком скорое понимание абсолютной вечности, неподвижной и неизменной, пребывающей в вечном покое.  Беспроблемность историко-философского и религиозного освоения этих понятий служит иллюзии того, что насколько легко нам их усвоить, настолько же легко обозначаемым ими вещам присутствовать в нашей культуре.

Сбой у богословствующих философов или философствующих богословов начинается сразу, как только они переходят от прекрасной проповеди к делу. Надеяться, что из философско-богословской темноты нам разъяснят, что такое энергия, тем более что такое энергия покоя, мы не можем. Приходится оставаться при открытом вопросе.

Аристотелевская первая энергия — назовем ее так в отличие от второй, т. е. просто введения в действие той или иной силы, способности, умения, — раньше всякого умения и всякой способности всегда уже была и есть полнота бытия. На первый взгляд курица после яйца; если быть внимательным, то чтобы появилось яйцо, уже должна была быть курица, только мы ее уже не видим когда видим яйцо. Мы цитировали фразу из главы 8 книги II «Метафизики»: энергия раньше силы (способности) и всякого начала изменения. Ряд куриц и яиц тянется, если идти от наблюдаемого состояния к ненаблюдаемому началу, не бесконечно. В начале всего движения первая энергия, в которой нет никакого движения, хотя и без движения она полнота, в которой нет никакой нехватки. Первая невидимая курица одновременно курица и яйцо.

Тут стоп. Наше понимание с трудом идет дальше запоминания и повторения лексики. Формально конечно очевидно, что Аристотель здесь избавляется от ухода в дурную бесконечность. Это избавление кажется большинству современных исследователей не больше чем метафизическим приемом. Мы согласны, что нельзя идти в дурную бесконечность и необходим способ избежания такой  перспективы.  Неподвижный перводвигатель кажется обычно лишь удобной конструкцией Типичное решение вопроса. Древние были чудаки и думали странные вещи.

Принадлежащий к послехристианской цивилизации или к поздней европейской культуре исследователь способен понять всё. Любые построения античного диалектического и средневекового догматического ума считаются открытыми для реконструкции и соответственно деконструкции. Сознание интеллектуальной мощи современности сопровождается чувством уникального превосходства. Нам кажется, что древние греки слишком уютно устроились в своем космосе, создали гармоническую картину мира, вообразили окаймляющий божественный эфир и внутри него красоту и порядок природы. Теперь однако совсем другое. Вокруг нас ад.

Всего проще для нас, как говорилось выше, решить, что древние одно, а теперь все другое. Раньше век был целый, позвонки станового хребта не были сдвинуты и потом сломаны. Из уюта ненарушенного мира внутри эфирной защиты Аристотель учил о покое верховной энергии, чей неподвижный перводвигатель совершает всё в мире. Потому у него решающая первая исходная энергия не устает. Мы всегда поспешим сказать, что времена переменились.

Нам тяжело, но зато мы проснулись от метафизического сна, где в вечном покое лепной скульптурный лосевский космос словно большое прекрасное тело дремал под охраной космического порядка.

Мы движемся среди наследия древности как по раскопкам, с музейным чувством. Здесь когда-то жили, но наш дом другой.

Но мы рано останавливаемся в констатации нашей полной исключительности. Мы по-настоящему не знаем, где античный космос, позади нас или впереди. Нельзя поэтому сказать, снисходим ли мы к античной мысли или подтягиваемся к ней, на высшей мы ступени понимания или на низшей. Спросить, что именно происходит с нами, не у кого. Мы время нерешенности. Неизвестно, как нам надо относиться к древнегреческой философии, старый ли она музей или то, что мы напрасно забыли под небом своего времени, разучившись ясно видеть в нашем тумане.

В афоризме 419 «Воли к власти» Ницше писал:

Возможно, несколько столетий спустя начнут судить гак, что все немецкое философствование [включая Ницше] свое собственное достоинство имеет в том, что шаг за шагом отвоевывает назад античную почву [schrittweises Wiedergewinnen des antiken Bodens] и что всякая: претензия на «оригинальность» звучит мелочно и смехотворно по отношению к более высокому притязанию немцев — вновь завязать казавшуюся разорванной связь [das Band, das zerrissen schien], — связь с греками, до сего времени выше всего поставленным типом «Человек».

Книга IX «Метафизики», где Аристотель развертывает различие возможности и энергии, заслуживает более пристального внимания. С самого начала энергия здесь встроена в отчетливую схему, как если бы профессор разграфил на доске клетки: она противоположна силе, способности (δύναμις), и энергия то же самое, что завершенность, законченность, энтелехейя (εντελέχεια от εντελώς εχειν, быть в состоянии завершенного, законченного, пришедшего к своей цели, достигшего своей полноты). Способность в отличие от энергии еще не осуществилась, но не просто отсутствует среди действительных вещей, а имеет силу указания, стрелки, нацеленной на свое другое, осуществленное,так что дюнамис в определенном смысле тоже полнота, но не действительная, а ожидаемая. Энтелехия, энергия стоит в конце перспективы, на которую указывает своими стрелками дюнамис; там то, чего не хватало дюнамис, есть, исполнилось. В энтелехии, энергии вещь дошла до полноты осуществления, до совершенства своего бытия.

Полнота для него есть полнота (целость) и не нуждается в дефиниции. Откуда мы вообще знаем про полноту, предел осуществления? Как мы приобрели способность опознавать полноту, полагаясь на какой критерий? Человек незаконченное существо с несовершенным опытом. Он растет и неуверенно говорит о достижении окончательного совершенства: вот совершенно окончательное во мне; он растет. В чем достоверные признаки полноты? Можно ли считать с человека, измерив его прибором, состояние осуществленности? Наблюдается ли на самой вещи нечто такое, что определенно бы говорило о ее завершении? Мы везде видим однако намеки на полноту, [которые] ведут по-видимому к тому, что говорить о полноте, совершенстве, энергии, энтелехии самой по себе вещи независимо от нашего взгляда нельзя.

С другой стороны, не мы решаем, тем более не мы назначаем, что достигло полноты осуществления, при том что мы и не считываем решение с вещей. Оно неким образом взвешивается в нас.

Или объективный критерий полноты бытия есть независимо от нашего настроения и служения? В онтологической эстетике Константина Николаевича Леонтьева ступень сложного цветения, когда народное бытие достигает полноты, наблюдается как реальное событие независимо от нашей оценки. Через так называемый триединый процесс проходит, развертываясь его стадиями, всё в мире. Первая бездонная простота детства переходит на второй ступени к развертыванию богатства. На третьей ступени начинается вторичное смесительное упрощение, катящееся к смерти. Пышное цветение на фоне начальной простоты, с одной стороны, и его деградацию, с другой, можно по выражению Леонтьева наблюдать научно. Эстетическое зрение таким образом опознает объективно полноту бытия, и этот критерий «единственно научный». Все другие мерки относительный обманчивы, зависят от установок, системы отсчета, мировоззрения, веры, философии. Эстетический критерий сложного цветения не зависит. «Эстетика универсальнее христианства. Что христианство для китайца и римлянина: „Местноеявление!»»

Но заметим: цветущая сложность, пышная полнота для Леонтьева эстетический критерий. Почему не критерий просто, если никаких других все равно нет? Потому что для его применения надо иметь айстесыс, орган, которым воспринимается цветение как полнота бытия. Такой орган имеют не все. Идеолог, позитивист или социалист смотрит и вблизи не видит размаха существования, скажем, в сложном цветении русской провинции, где барская усадьба вросла в село и переплелась с жизнью нищего крестьянина. Социального критика будет шокировать контраст между изысканностью библиотеки и убранства барского дома и нищетой крестьянской избы, у него не будет чувства воспринять несопоставимость как еще один знак богатства жизни. Надо иметь эстетику, которой большинство обделено. Поверхностные люди не переживают достаточно глубоко, чтобы видеть настоящую, объективную полноту.

Это значит: суждение о, хотелось бы ему, вполне научно установимой фазе цветения необходимо проходит через человека. Сам человек должен быть соответствующим, настроенным на действительную полноту бытия. Такое требование к человеку и эстетику-чувство (αϊσθησις) у Леонтьева можно без преувеличения назвать подлинно античными чертами его мысли. У Аристотеля энергия, энтелехия тоже подлежат чувству, которое надо иметь, иначе никакие объяснения не помогут. Надо уметь чувствовать.

По этой причине Аристотель в конечном итоге отказался определить  энергию.

Философ-профессионал скажет, что у Леонтьева не было школы, и не примет его сближения с известными мыслителями. Есть однако независимое родство мысли. Леонтьев, подобно Василию Васильевичу Розанову, один из редчайших в России, чья мысль по-настоящему вросла в почву и на этой основе перекликается с античностью. Благодаря Чаадаеву, Леонтьеву, Розанову можно дополнить Ницше из цитированного выше афоризма «Воли к власти». Schrittweises Wiedergewinnen des antiken Bodens, постепенное шаг за шагом отвоевание античной почвы, шло в 19-20 вв. не только в Германии, но и в России.

Леонтьев специально подчеркивает в своей эстетике: сложное цветение, полнота, совершенство, завершенность не измеряются мерой движения. «Усиление движения само по себе не есть еще признак усиления жизни. Машина идет, а живое дерево стоит'»7.

Опыт полноты дает о себе знать преимущественно в переживании пустоты. Оба переносятся с трудом, надрыв между обоими тоже предъявляет большие требования к добротности человеческого существа. Тем самым тема энергий соприкасается с этикой, учением о достоинстве (αρετή). Видение, понимание, мысль, самоценная жизнь, счастье, приводимые Аристотелем в пример энергий, являются у него вместе и достоинствами, причем высшими. Достоинство есть энергия по преимуществу. Здесь снова не надо спешить с решением, что это слишком далеко от энергий, как мы их понимаем. В самом деле, только в христианско-платоническом переводе αρετή превратилась в добродетель. Исходно она доблесть, добротность. Мощная, хорошо смазанная, мягкого сильного хода блестящая машина, пышущая энергией, в наших глазах mutatis mutandis в том же смысле добротна или, сказать по-немецки, tbchtig — слово того же корня что Tugend добродетель, — в каком для Аристотеля добротный человек, проработанный телесно и духовно, ровно и сложно активный, вводящий в действие все свои силы и способности есть разогнанная до полного хода и предельного размаха человеческая махина, разогревшаяся до божественности так, что к ней уже нет подступа ничему сырому, скользкому, соблазнительному.

ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

[3. Действительности Наш мир не прост. Он имеет своей оборотной стороной войну. Наш покой поддержан войной, и наоборот. Это создает состояние войны и мира или, по Хайдеггеру, мировойны. Мир-покой, не смешанный с войной, и примирение с миром возможны только в опыте целого. Он у нас есть только в виде подчеркнутого отсутствия. Опыт целого мира близок нам как то, чего мы в принципе лишены. Только кричащее отсутствие этого опыта указывает на него и делает нас причастными ему. Он задевает нас тем, что прошел мимо нас. Наше ведущее настроение — смута от раскола мира. Недвойственный покой не имел бы своей обратной стороной раздор и войну.

Динамизм, который, как принято считать, отличает нашу современность от античного мира, сводится к революционному жесту. Политическая и научная, насильственная и промышленная революция служит главным средством смены старого, в конечном счете древнего, новым. Последнее почему-то быстро ветшает и требует замены более актуальным. Новое время сменяется новейшим, новейшее современностью, самым последним этапом, на котором опять же нужно вырваться вперед так, чтобы идти вровень с событиями, о которых пришли известия буквально только что. Первой потребностью остается опережать других в модернизации. Чтобы меньше видеть, как механизм обновления движется кругами возвращения забытого старого, мы делегируем циклическую историю древности. Поощряется    иллюзия      неуклонного поступательногоразвития.

Не энергия покоя, а покой, обеспеченный энергией, остается как у Аристотеля причиной исторического движения. Еще не достигнутый покой обеспеченности давно заявил о себе как оборотная сторона нашей динамики. Всем слишком знакомый опыт покоя, разлучившегося с энергией, требует динамичной компенсации. Он известен современности больше чем энергия, особенно в ее античном понимании. Воображая себя динамичными, мы не спешим заметить, что наша деятельность вращается вокруг успокоения действительности под нашим контролем. Подвижность технической цивилизации не совпадает с полнотой бытия, определяющей аристотелевскуюэнтелехию.

Наш опыт покоя противоположен энергии. Его обеспечение требует динамичной деятельности, в которой нет покоя. Энергия для нас расслоилась. Соответственно распалось и ее имя. От единой аристотелевской энергии мы унаследовали два слова, одно так же звучащее и другое, более частое — действительность (Wirklichkeit, Reality, Actuality). Обычно этим последним словом переводится ενεργεία античных текстов.

Действительность одно из самых удивительных философских понятий, при том что мы пользуемся им легко и часто. Что такое действительность, в сущности ясно. Как аристотелевская энергия, она воображается самопонятной. Показать действительность невозможно. Рабочее (живое) применение этого термина оказывается большей частью полемическим или критическим. О действительности мы начинаем говорить, когда надо отмести то, в чем действительности нет, или когда мы отрезвляем сами себя: надо вернуться к действительности, и вот какова она на деле; мы размечтались, воспарили, тогда как на деле всё жестче и суровее; не надо жить в воображении, надо научиться смотреть правде в глаза. За критической функцией термина стоит аристотелевское различение между ενεργεία и δύναμις. В возможности есть неким образом все, но неразвитым образом, тогда как действительность есть уже нечто осязаемое, не воображаемое, а убедительное бытие.

Действительность согласно ее современному определению есть «объективная реальность, актуально наличное бытие». Во второй части дефиниции обращает на себя внимание то, что термин актуальность (actus, actualitas) (Actus: разошедшееся, взведенное, разогнанное; ago: гоню, веду. Так в работе всё разогревается.) возник в древности как перевод аристотелевской ενεργεία на латинский язык. Дефиниция в этом отношении оказывается тавтологическим жестом, взывающим к простому несловесному пониманию. Важная сторона живого значения действительности, тоже понятная без определения и полемически заостренная против мечтаний и фантазий, состоит в действии, которое в контексте вышеописанного динамизма современной цивилизации автоматически заслуживает уважения. В этом смысле действительность убедительна. Она тот веский аргумент, который мы безусловно признаем. С действием мы в любом случае считаемся. Действительное поэтому говорит само за себя. Потому не беда, если его определение тавтологично. Дело идет о базовых вещах, которые надо чувствовать, чтобы была общая почва для разговора. Таким образом, наша действительность обходится без определения примерно в таком же смысле, в каком ее источник, аристотелевская энергия, не нуждалась в дефиниции и пояснялась через тавтологию, как в приводившейся цитате из Аристотеля, где «энергия есть то, что […] пребывает в энергии (аргон)».

Действительность непосредственно убеждает. Она такова, что подействует на каждого. В материализме, который считает вещество самым весомым аргументом, действительность несомненно материальна. В идеализме она интеллектуальна, и материя там, наоборот, наиболее иллюзорна из всего существующего. Самое важное с действительностью происходит однако при отказе от этой доходчивой, но примитивной поляризации. Как отмечалось выше, у Аристотеля критерием энергии была в конечном счете полнота нашей собственной осуществленное™. Через нас проходило, от нашего опыта зависело решение об энергии. То же самое включение нашего поступка создает проблему современной действительности. Можем ли мы сказать, что она есть. Кант называет ее философским скандалом. Человек может не признать действительность,назвав ее иллюзией.

У Канта действительность то, что получается, когда к понятию, т. е. к чистой мыслимости, а стало быть всего лишь возможности бытия, прибавляют der Stoff, материю, которую можно воспринимать. Содержательно при этом ничего не меняется. В действительности имеет место то же самое, что в возможности, но получает печать восприятия, Wahrnehmung, и ощущения, Empfindung, не животных, а таких, которые человеком сознаются, deren man sich bewuBt ist (Критика чистого разума, А 225). Сознание подтверждает действительность ощущения. Как у Аристотеля в отношении энергии, человек удостоверяет за действительностью ее статус своим поступком {актом сознания).

Что содержательно действительность ничего не прибавляет к понятию, чистой мыслимости и тем самым всего лишь возможности, — это загадочное учение Канта подробно поясняется им. Основательно продумав понятие Бога со всеми его предикатами, включая всемогущество, я содержательно уже исчерпал высшее существо в своей мысли и важными новыми чертами, помимо дедуцируемыхиз понятия всемогущества, дополнить Его уже не могу. Иначе она была и не мысль. Если затем я сопровождаю Его предикаты, все вместе или по отдельности, утверждением «Бог есть», то не прибавляю к Нему никакого нового предиката — поскольку существование входило в понятие совершенства и всемогущества, — а даю Бога со всеми его предикатами как действительный предмет, которого не было в мысленном понятии. Тот понятийный Бог и этот мой теперь уже действительный Бог содержательно заключают в себе одно и то же. К понятию Бога ничего не прибавилось. «Действительное не содержит ничего большего, чем просто возможное. Сто действительных талеров не содержат ни на чуточку больше, чем сто возможных» (А 599). Тезис доказывается от противного: не может быть, чтобы в действительном предмете содержалось что-то большее чем в понятии, потому что это означало бы неадекватность понятия. Через несколько строк Кант возвращается к тому же доводу, подкрепляя его сходным доказательством от противного. Конечно, для меня, для моего имущественного положения разница велика, 100 действительных талеров в руках явно больше, чем понятие о 100 талерах в голове. Но «если я мыслю вещь, с какими бы и сколькими бы предикатами я ее ни мыслил (даже давая ей сплошное определение), то оттого, что я еще прибавлю, что эта вещь есть, к ее составу вовсе ничего не привносится. Потому что иначе существовало бы не то же самое, а больше, чем я помыслил в понятии, и я не мог бы сказать, что существующее есть именно предмет моего понятия» (А 600).

У Канта здесь не столько нововведение, сколько возвращение — в условиях его языка, эпохи, ситуации и философского контекста — к исходной аристотелевской мысли об энергии.

Хайдеггер читает, интерпретирует, излагает Канта, Ницше, Платона так, как нужно было бы это делать перед аудиторией, которая всё понимает, т. е. и бытие тоже, с налета, с намека и с полуслова. Поэтому Хайдеггер настаивает, уверяет: бытие такая вещь, которую великие, в отличие от вас, всё понимающих, не понимали. Своими интерпретациями, которые почти всегда критикуются как фактически неверные, Хайдеггер пытается нам, своим слушателям, сказать: в отличие от вас, всепонимающих, Кант, Ницше, Платон не понимали бытие, поэтому всегда не улавливали, упускали, не называли главного. В вызывающем тезисе Хайдеггера та правда, что бытие относится к вещам, которые понять нельзя. Когда Кант говорит, что существующая вещь, т.е. такая, которой придано бытие, нисколечко, im mindesten, не отличается от вещи, мыслимой в моем понятии, т.е. пока еще только возможной, он имеет в виду, что обстоятельная, durchgehendes, мысль охватывает всю вещь сплошь, полностью ее вбирает в себя, доходит до ее и до своего предела, но не может допонять от себя еще и действительность вещи — тождественную у Канта бытию, как и у Аристотеля ενεργεία есть лицо самого бытия). Вобрать в себя бытие и добавить его от себя вещи мысль не может. Кант обстоятельно разъясняет всё это с холодной отрешенной отчетливостью северного бесстрастного, казалось бы, ума, в котором экстаз доведен до бешенства, до белого каления и уже кажется предельным невозмутимым спокойствием. Это если говорить о вызывающем характере философии.

Мысль всегда провокация. Уже было замечено, что один из аристотелевских примеров энергии (служащих ему вместо ее определения), а именно что мысль есть энергия, т. е. осуществленное бытие, которое полно в себе, полно собой и само себе цель, надо считать не столько примером — в качестве такового он не работает, потому что среднестатистически мысль как раз бывает служебна и функциональна, — сколько вызовом: способны ли мы еще к такой мысли, которая сама в себе была бы высшим осуществлением и полнотой бытия? Кантовский пример со 100 талерами — по сути тот же, что у Аристотеля, отчаянный вызов мысли: неужели ей вечно иметь дело с пустотой и перебирать нули; неужели она никогда не может (Кант подчеркнуто, резко говорит: не может, и в этом отказе приглашение) быть действительностью

На вызов Канта пришел скорый отклик. Почти весь Гегель может быть прочитан как энтузиастический, и оттого снова обреченный, ответ Канту: не только может мысль стать действительностью, но она одна и есть действительность. Гегель видимо спорит с Кантом, на деле работает над его заданием. Мысль спорит и зовет. Кант с его отказом мысли в осязаемой ценности, в ста талерах — вызов Гегелю или, вернее, вызов Гегеля, который после Канта уже не мог не возникнуть. Если не он, камни бы заговорили в ответ на властное заклинание.

Кант настойчиво повторяет, чтобы нашелся кто ему возразит, что действительность абсолютно неприступна для понятия, что мысль обречена со своими концептами вращаться среди теней, пустых вероятностей, что она жалким образом похожа на купца, который в отчаянном желании улучшить свое финансовое положение добавил к своему бухгалтерскому отчету несколько нулей (А 603).

Отождествление действительности (энергии) с бытием и приглашение мысли самой стать действительностью — это прямо и по сути аристотелевское у Канта. Дразня мысль, Кант говорит, что она может успокоиться и что содержание 100 действительных талеров точно такое же, с повтором, ни чуточку не другое чем мыслительное содержание 100 возможных и воображаемых талеров. Никакими усилиями выпрыгнуть за воображаемость помысленных мною 100 талеров я не могу, мыслью создать их себе не могу, пока мысль не стала действительностью^ мысль не станет, повторяет Кант, никогда, никаким образом не станет. Стало быть, те 100 талеров мне кто-то должен дать, ведь они мне всё-таки нужны. «Для моего имущественного положения, — с наивной простотой напоминает Кант, — сто действительных талеров означают больше чем голое понятие о них» (А 600).

Гегель будет наоборот настаивать: нет, понятие никогда не голое; в понятии больше действительности чем в любых 100 талерах. Для Канта действительность это действительность.

Бытие есть бытие. Оно не мыслью добывается, мыслью имущества себе не прибавишь. В понимании действительности бытия как имуществе, осязаемого, а не воображаемого достатка, богатства Кант опять же возвращается к Аристотелю и вообще к античной мысли, которая понимала бытие в согласии со звучанием слова ούσία в языке, имущество, богатство. О том, как чувство слова не изменяет античности, много писали.

Парадокс Канта со 100 действительными талерами, которые содержательно, или, как он еще говорит, реально те же самые ровно, что и мыслимые сто талеров — ничего действительные талеры к моей мысли о них не прибавят, — но тем не менее моя мысль о них чистый нуль без осязания их в руках, надо считать повторением аристотелевского отказа. от определения энергии. Мы видели, что Аристотель вызывающим образом отказался выполнить собственное обещание дать ей дефиницию. Это вызов, когда объявив: «Определим, что такое энергия», он дает откровенно тавтологическую формулу и потом неодобрительно высказывается о крохоборах, требующих всему определения. Подобным образом Кант демонстративно оставляет нам выпутываться из антиномии полного реального тождества и полного бытийного нетождества ста мыслимых талеров сотне действительных. Когда он говорит, что действительность начинается там, где мысль исчерпала себя с такой полнотой, что к понятию вещи действительность уже ничего не прибавит, то это перифрасисаристотелевскогорешения,что определения энергии не будет. Где выступает действительность, там всё другое: не что-то другое, потому что всякое «что» можно было бы опять понятийно (реально, содержательно) определить, а другое настолько, что понятиями не достанешь. Действительность, в меру сил показывает Кант, это такая вещь, которая, если она начнется, будет непохожа на всё, с чем мы привыкли иметь дело. Мы хотим работать с действительностью, взяв ее для начала мыслью, но она немыслимая. Она не возможна. Этим Кант встает не на голову, а надоблачно выше всего последующего 19 века, который мечется, ища действительность то в понятии, то в материи, то в истории, то в политике, то в чистой логике, и помогает этим своему концу в мировой войне.

Наша беда не в том, что действительность ускользает от нас, прячась то в социальной практике, то в природе. Ошибкой было с самого начала надеяться, будто мы способны в конце концов установить, что она такое. Мы этого не можем установить, потому что энергия не считываетея с вещей. Решение о ней проходит через нас, но не нами выносится. Не человеческий субъект ставит на ней удостоверяющую печать. Не мы постановляем действительности быть такой-то. Решение о ней выносится не от нашего только имени. Что при этом вступает в действие, подлежит прояснению.

Не пройдем однако мимо Гегеля, который был спровоцирован Кантом на утверждение, что мысль не только может стать действительностью, но и есть первая действительность. Пусть для жадного купца сто талеров в руке предпочтительнее, но не обязательно брать его за эталон человеческого существа. Истинная действительность располагается там, где дух, интеллект, ум узнает сам себя. «Чистое понятие — сердцевина предметов, их простой жизненный пульс» (Наука логики, Предисловие,19.

Едва начав в разделе первом «Определенность (качество)» Книги первой («Учение о бытии») «Науки логики» развертывать взаимоотношение бытия, ничто и становления, он через две страницы перебивает себя несоразмерно длинным Примечанием 1 о кантовских ста талерах.20 Философский пейзаж при переходе от Канта к Гегелю, конечно, полностью меняется. Лексически одинаковые, одни и те же выражения будут иметь другой вес.

Прежде всего, Гегель постулирует — тут его аксиомы, на которых он будет потом строить, — что бытие и ничто пустые абстракции, выдуманные вещи (Gedankendinge). Мысль пользуется этими инструментами как подпорками чтобы приблизиться к действительности, но реально (для Гегеля то же что действительно) никакого чистого бытия и чистого ничто нет. Везде и всегда встречается их смесь, но не так, что некие исходные бытие и ничто впоследствии перемешались: нет, бытия и ничто не было никогда, они абстракции; было то, что было, действительное, из которого мысль выкроила для себя бытие и ничто. Бытие как абстракция существования до всякой очерченности (конкретности) настолько неопределенно, что ни на что не похоже. Этим своим «свойством» оно совпадает с одной единственной вещью, которая так же неопределенна, с ничто. Поэтому бытие есть ничто, а ничто есть чистое бытие.

Гегель пародирует ожидаемое здесь поведение обыденного сознания: ага, если для вас, философов, бытие и ничто одно, значит вам всё равно, есть у вас сто талеров или нет; мы их тогда у вас забираем. Или еще: если, как вы утверждаете, чистая мысль в своем движении, деятельность духа творит всё в мире, пусть она вам создаст сто талеров. Пародируемое Гегелем обыденное сознание — это ближайшим образом Кант, настолько бесцеремонно обращаются философы друг с другом.

Логика Гегеля безупречна. Кант думает, что он смирил мыслителей, поставив им на вид, что никакими своими усилиями измыслить действительность, или, что для Канта то же, бытие, они не могут; для этого надо прибавить к мысли что-то не мыслимое. Хотя в царство мысли тут якобы никто не вмешивается, допуская, что сто талеров реально именно таковы, как она их себе представляет, но неспособность мысли осязать конципируемое ею богатство принимается за свидетельство ее нищеты. Мысль не нищая, возражает Гегель. Предпочтительность ста талеров в руке еще вовсе не очевидна. Они могут оказаться обузой. Свобода иногда требует избавиться от имущества. Один привязан к нему жадностью, другому мыслить об отношении деньги-товар-деньги важнее чем их иметь. «Если поднимают шумиху вокруг этих ста талеров, утверждая, что для моего имущественного состояния не безразлично, обладаю я ими или нет, η тем более не безразлично, существую ли я или нет, существует ли иное или нет, то не говоря уже о том, что бывают имущественныесостояния, для которых обладание ста талерами безразлично, — можно напомнить, что человек должен подняться в своем образе мыслей до такой абстрактной всеобщности, когда ему в самом деле будет безразлично, существуют или не существуют эти сто талеров независимо от их количественного соотношения с его имущественным состоянием, как ему будет столь же безразлично, существует ли он или нет, т. е. существует он или нет в конечной жизни (поскольку имеется в виде некое состояние, определенное бытие) и т. д. Даже si fractus illabatur orbis, impavidum ferient ruinae21, сказал один римлянин, а тем более должно быть присуще такое безразличие христианину».

Пусть над своими ста талерами трясется кенигсбергский лавочник. Мы над ними возвысимся, как вообще отвлечемся от конечных вещей. Меня хотели поймать на золоте, внушить мне, что понятия мало, ему якобы недостает самой вещи. А она мне не нужна. Мне вообще никакие частные вещи не нужны. Мне достаточно единого Бога. Кант говорит, что Бога я получу, как сто талеров, только когда к моему понятию

Его будет прибавлено еще и бытие Божие, которое в понятие не входит. Кант неправ. В частных вещах понятие и бытие разные вещи, так что мысленная конструкция вещи отличается от ее бытия, но в Боге понятие и бытие неотделимы.

Так дерзко наотмашь оттолкнуть Канта Гегель имел право потому, что в ответ на его вызов сказал по сути то же самое. Утверждая, что действительность не может быть придана себе никакой мыслью, Кант как бы молчаливо продолжал: но Бог… Гегель сказал эти слова вслух. У Бога что мысль, то и дело. И если мы не безродные пасынки, а подобны Ему — и что подобны, видно по тому, что как Он выше всего в мире, так истинным христианам все в мире может оказаться не нужно, кроме Его одного, — если мы не фантомы, то в нашей высшей способности, мысли, хотя бы крупица действительностиесть.

В каком смысле Гегелю безразлично, существуют ли действительно вещи, охваченные его понятием, или их нет? Стратег наполеоновского размаха, он ставит под удар каждого отдельного солдата своей армии, не заботясь о том, выживет этот конкретный солдат или нет. Для солдата важнее его личной жизни и смерти выполнение долга. Его действительность поэтому не непосредственна, т. е. не сводится к его существованию. В погибшем герое больше действительности чем в дезертире. Отрекаясь, лишаясь, умирая, частные существа могут утверждать свою действительность. 100 талеров, от которых я отказался, могут быть более действительными, чем те, которые я положил в кассу. Здесь у Гегеля то же настроение, что в знаменитых стихах из Западно-восточного дивана Гёте:

Und solang du das nicht hast, Dieses «Stirb und werde», Bist du nur ein triiber Gast Auf der dunklen Erde.22

Гегель делает сходный жест, отрешаясь от существования вещи ради понятийной мысли. В учении о понятии (начало 3-й книги «Науки логики») открывается царство свободы, рискованное, конечно, но где впервые руки человека не связаны веществом. Это пространство скачка, весь ужас и вся роскошь которого в том, что в полете нет опоры и моментально возможно всё, включая молниеносный переход мысли в действительность,-тот самый, какой имел в виду Аристотель, приводя пример мысли, которая сама уже цель, чистая осуществленность, энергия, полнота бытия.

Поскольку Кант, по-видимому отказываясь от скачка, ждет, когда к мысли извне прибавится действительность, он кажется Гегелю предателем Духа. Для Канта «понятия разума, в которых следовало бы ожидать более высокой силы и более глубокого содержания [, суть] только идеи; их, правда, вполне дозволительно применять, но […] как гипотезы, приписывать которым истину в себе и для себя есть якобы полный произвол и безумная дерзость, так как они не могут встретиться ни в каком опыте. — Можно ли было когда-нибудь подумать, что философия станет отрицать истину умопостигаемых сущностей потому, что они лишены пространственной и временной материи чувственности?’2» От чувственности по Гегелю бессмысленно дожидаться какого-либо удостоверения действительности. А если Кант настаивает, что вещь действительна только когда она дана в восприятии, ощущении, на опыте, то ведь есть же восприятие, ощущение, опыт самой мысли\ Она и вязкая, и плотная, и захватывающаясубстанция.

Возможно ли что Кант не имел этого убедительного опыта мысли? Имел, конечно. Различие между Кантом и Гегелем — в перераспределении поля мол чан ия. Гегель вступил со своим словом в область, по которой Кант проходит не говоря ни слова, считая безмолвие тут необходимым. Соответственно близость к Аристотелю у Канта тайная, у Гегеля на виду. В очередном раунде полемики с Кантом в начале 3-й книги «Науки логики» Гегель ставит ему в укор Аристотеля24, который умел видеть в мысли не только гипотезы, нуждающиеся в последующей проверке, а присутствие самой истины.

И еще одна энергичная инвектива против Канта с его ста талерами помещена опять в важном месте, в самом начале последнего третьего раздела (Идея) третьей книги (Понятие) «Науки логики». Гегеля возмущает, что мысль должна идти на поклон к внеположной ей действительности, чтобы удостовериться в своей. К какой такой действительности? Мы окружены случайными блестками существования, осколками бытия, которые при всей своей реальности стоят меньшего чем хорошая мысль. Скорее наоборот, мнимая действительность должна идти на поклон к мысли, чтобы выпросить у нее себе идею. «Реальность, не соответствующая понятию, есть просто явление, нечто субъективное, случайное, произвольное, не являющееся истиной.» Мысль даже без внешней действительности многого стоит, а что такое действительность, в которой нет смысла?25 Она хуже чем мертва, ее просто нет. Поэтому — знаменитое гегелевское — «всё действительное разумно, всё разумное действительно». Свободный мир идей рассеивает, раздаривает смыслы и рядом с их весомостью разлетается в ненужную пыль мнимая действительность ста жалких талеров, все достоинство которых ограничивается их осязаемостью.

Производность гегелевской позиции от кантовской сама по себе интересна. По-настоящему здесь захватывают однако возвышенное негодование, с каким Гегель отстаивает действительность мысли против Канта, который своим кричащим умолчанием вызвал его проговорить энтузиастические тирады о мысли как высшем бытии. В последнем разделе «Науки логики», разбирая идею познания, Гегель снова и по тому же поводу нападает на Канта. «Довольствоваться явлением и тем, что в обыденном сознании дано простому представлению, значит отказываться от понятия и от самой философии. Всё, что превышает такое представление, считается в кантовской критике чем-то запредельным, на что разум не имеет никаких прав. На деле понятие выше того, что лишено понятия, и прямым свидетельством его превосходства служит, во-первых, само понятие, а во-вторых, с отрицательной стороны, неистинность явления и представления.’26 Кант Гегелем преодолен. Вспомним однако, каким было кантовское понимание действительности: она не мыслимая и начинается там, где кончается мысль, когда она уже построила все что могла и создала вещь во всех ее содержательных моментах, не сумев только сделать ее существующей. Бытие у Канта, не забудем, то же что действительность. У Гегеля началом действительности является дух, отчасти даже конечный, пока еще скованный цепями обстоятельств, а вполне — абсолютный. В этом рассуждении Гегеля нам чего-то не хватает. Интуитивно ощущается какая-то неладность. Ну хорошо, пусть дух свободен и потому его действительность такова, какова она всякий раз есть, ведь дух «открывает себя самому же себе» как хочет. Однако Кант, по-видимому, все же не зря упрямо встал на пути идеалистического энтузиазма и с порога потребовал, как неверный Фома, чтобы действительность можно было осязать. Где у Гегеля гарантия, что при всем деятельном действовании духа разогнанная им машина не промахнется мимо настоящей действительности?

Не мы, сам Гегель велит отличать случайную действительность, которая хуже понятия, от абсолютной действительности духа. А что если есть еще более действительная действительность? Это подозрение кошмаром повисает над гегелевской системой. Явить действительность понятия призвана она сама своим фактом. В коротком § 550 Энциклопедии философских наук говорится о жесткости духа. Он всегда прав в своей свободе, к несвободным человеческим интересам он безразличен или еще хуже. За всеми волнами человеческой истории надо увидеть верховный процесс самоосвобождения духа. Народы всего лишь исполнители этой задачи. Возвышается среди других тот народ, которому дух поручил свое дело. «По отношению к […] абсолютной воле воля других отдельных народов бесправна». Послушный абсолютной воле народ «господствует над всем миром». Неостановимо стремясь к своей цели, абсолютный дух пересаживается с одного народа на другой как наездник меняет коня. «Абсолютная воля выходит и за пределы своего, в этот момент имеющегося у нее, достояния, преодолевает его как некоторую частную ступень и затем предоставляет послуживший ей народ его случайной судьбе, творя над ним суд».

Абсолютная воля конечно будет творить свой суд над народом, который послужил ей только частной ступенью для восхождения, и в том случае, если никакого другого народа, который понес бы ее дальше, у нее в запасе уже нет. Действительность абсолютного духа кипит по-прежнему, даже если нет людей, способных дотянуться до нее. Тогда, может быть, вообще среди людей нет никого, кто оказался бы в полной мере на высоте верховной действительность? В таком случае, решительно оттолкнувшись было от Канта, не вернется ли Гегель после всего проделанного им круга к признанию, что действительность в своей совершенной полноте все-таки немыслима?

 

Примечания

* Текст приводится по изданию:

В. В. Бибихин. Энергия (Отрывок из курса, Свято-Филаретовскийинститут, 2002 г.) // Точки. No 1-2, 2005.

  • Работа ведется при поддержке фонда РГНФ (проект No 01-03-00374). Нумерация глав соответствует порядку занятий при первом изложении данной темы внутри одноименного курса, прочитанного на философском факультете МГУ с 30.10.1990 по 21.5.1991. Названия глав, примечания и стилистическая правка внесены при подготовке текста к настоящему изданию.
  • Europaische Zentralbank-Chefvolkswirt Otmar Issing liber Terror, Recession und New Economy // Frankfurter Allgemeine Sonntagszeitung, November2001, Nr. 45. Wirtschaft,S. 37.
  • Die RenaissancederklugenMachei7/Ibid., S.
  • Макарий Египетский, Новые духовные беседы. М. 1990, беседа XIII.
  • Аристотель,, Политика, VII (1337 b 14-15).
  • Аристотель,, Метафизика II 3 (995а 10-12).
    • Аристотель, О достоинствах и пороках 1251b 14-15. Ср. Большая этика 125 (1192а 10).
      • […] filosofia е uno amoroso uso di sapienza, lo quale massimamente e in Dio, рею che in lui e somma sapienza e sommo amore e sommo atto {Dante, Convivio III 12, 12). Actus (atto) — латинский перевод греческого ενέργεια.
      • Paola-Ludovika Coriando, Pascal et les limites de la metaphysique 11 La fete de la pensee. Hommage a Francjois Fedier. Paris: Lettrage2001, p.

Pascal, Pensees, 479 I I L’Oeuvre de Pascal. Texte etabli et annote par Jacques Chevalier. Paris: Gallimard 1941.

  • Max Weber, Wesen und Formen der Sympathie; Phanomenologie und Theorie der Sympathiegefuhle; Liebe und Erkenntniss 11 Krieg und Aufbau. Leipzig 1916, 393-429.
  • В. В. Розанов,, О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания. М. 1996
  • Ханна Арендт Vita activa, или О деятельной жизни. СПБ 2000, с. 387.
  • Graf Μ. Reminiscences of Professor Sigmund Freud. // PsychoanalyticalQuaterly, 1942, II, p.
  • Hugo Tristram Engelhardi, The Foundations of Christian Bioethics. Lisse; Abingdon; Exton (Pa); Tokyo: Swets \ Zeitlinger2000, S. XIII
  • С. С. Хоружый. Что такое православная мысль. III. Дефиниция третья: дискурс энергий // С.С. Хорхжий. О старом и новом. СПБ 2000, с.
  • Розанову 30.7.1891 // Константин Леонтьев. Письма к Василию Розанову. Вступление, комментарии и послесловие В.В. Розанова. Вступительная статья Б.А. Филиппова, London: NinaKarsov, 1981, с. 98.
  • Цитируем редакцию А, т. е. первое издание «Критики чистого разума» Иммануэля Канта, профессора в Кенигсберге, опубликованной в Риге в 1781 г. книгоиздателем Иоганном Фридрихом Харткнохом.
  • См. весь контекст: Георг Вильгельм Фридрих Гегель, Наука логики. Т. 1. Москва: Мысль 1970, с. 88.
  • Там же с. 141-148.
  • «Если целый свет, надтреснув, рухнет, тело, не дух сокрушат руины» (лат.).
  • «И пока в тебе еще нет, пока ты не достиг этого, „Умри и стань», ты только унылый гость на мрачной земле».
  • Гегель, Наука логики. Т. 3. М. 1972, с. 24.
  • Там же, с. 30.
  • Почти во всех этих выкладках Гегеля (соответствие реальности понятию, привнесение действительности извне, отсутствие у действительности смыслового содержания) легко видеть перевертывание кантовских тезисов.

26 Гегель, Наука логики, т. 3, с. 238-239.

A1 Это издание не было осуществлено. В данную публикацию [Точки 1-2’2005] внесены рукописные замечания на страницах верстки. Вторая и третья лекции печатаются со значительными сокращениями, сделанными В.Б. во время подготовки к прочтению их в Свято-Филаретовском институте в весенний семестр 2002 года. Первая лекция публикуется без сокращений. Места, уточненные по машинописи 90-го года, печатаются в квадратных скобках. — Ред.

Написано: admin

Январь 11th, 2016 | 2:56 пп